Шрифт:
Миша стоит в первом ряду своего класса и смотрит в искаженное гневом лицо царя.
Его величество начинает говорить, задыхаясь от негодования:
— Как?! Это скопище сорванцов, носящихся галопом по коридорам, называется «Благородным пансионом»?! Хороши нравы в московских учебных заведениях! Позор!.. Это таковы-то мои «верноподданные»! Я прошел по всему пансиону, и ваши «благородные» ученики даже не узнали меня! Стишками были заняты!
Павлов, Мерзляков и Раич переглядываются.
— Чему здесь учат? Кого готовят воспитатели этого «благородного» пансиона? Может быть, они думают, что такие сорванцы, лишенные всякой дисциплины, могут стать верными слугами царя и отечества? Нет, следует немедленно принять самые строгие меры к искоренению духа вольности в этом учебном заведении! И теперь я лично позабочусь о том, чтобы эти меры были как можно скорее проведены в жизнь.
С этими словами император Николай Первый отвернулся от застывшего строя учеников и, передернув с раздражением плечами, покинул Благородный пансион.
Это произошло 11 марта 1830 года, а 29 марта последовал указ, лишивший Благородный пансион всех его льгот и превративший его в обыкновенную гимназию общего типа со введением розог для поддержания дисциплины в качестве метода воспитания.
Весной, вскоре после указа императора о преобразовании пансиона, любимец всех учеников инспектор Павлов сложил с себя свои обязанности и покинул вверенное ему учебное заведение. А вслед за ним прошение об уходе из пансиона подали несколько воспитанников, и в их числе один из лучших учеников — Лермонтов.
— Протест, протест! — шепотом говорил в учительской директор, грустно покачивая головой. — Да-да, в короткое время не узнать стало нашего Университетского пансиона… Одна печаль!
ГЛАВА 22
Из больших окон полукруглой столовой видны высокие, раскидистые липы и лиственницы старого парка.
Великолепный парк и цветник Середникова — большой подмосковный, купленный Димитрием Алексеевичем Столыпиным незадолго до смерти, в 1825 году, славились по всей округе. Мишель Лермонтов вместе со своей бабушкой уже второе лето проводит здесь, у гостеприимной хозяйки Екатерины Аркадьевны, [36] вдовы Димитрия Алексеевича.
36
Она же Апраксеевна, или Евпраксиевна.
Засунув в карман небольшую тетрадку и карандаш, он исчезает в густой тени столыпинского парка в тот ранний час, когда в доме еще не поднимают шторы и молчат веселые девичьи голоса.
Немного позднее чье-нибудь светлое платье мелькнет в зелени тенистой дорожки и звонкий голос крикнет:
— Мише-ель!..
На зов ответит лишь шум листвы да где-то в вышине пугливая птица хлопотливо перелетит с ветки на ветку.
А еще позднее…
— Катишь, вы где?
— Сашенька, иди скорее!
— А где же Мишель?
— Опять спрятался со своей тетрадкой!
Удары колокола уже зовут всех к раннему обеду. Усаживаются во главе стола, около хозяйки, почетные гости и гостьи, и с шумом занимает места молодежь. Взор бабушки устремляется к дверям, и вот, наконец, мимо застывшего с салфеткой в руке старого лакея торопливо проходит ее внук. На слегка загоревшем лице его блестят оживлением темные глаза. Проходя к своему месту, он прислушивается к разным возгласам на его счет.
— Я не сяду с Мишелем!
— Посади его рядом с собой.
— Идите сюда, Мишель!
— Мишель, я запрещаю вам садиться рядом со мной! — повелительный голос раздается громче других.
Мишель останавливается около черноволосой и черноглазой девушки, сидящей напротив Сашеньки Верещагиной.
— Но почему же? — спрашивает он, вспыхнув, и голос его дрожит.
— Потому что вы меня обманули!
Она говорит тоном избалованного ребенка.
— Обманул? Вас?! Ни-ког-да!
И, несмотря на запрещение, он садится на пустой стул рядом с ней.
— Вы обещали вчера написать стихи обо мне, а вместо того прочитали что-то про рабство и про цепи — одним словом, опять про Россию, хоть и от имени какого-то турка. Как это скучно!
— Скучно? — повторяет он с какой-то тоской. — Но ведь я писал правду!
— А зачем о ней писать? — Черноволосая девушка, Катишь Сушкова, пожимает плечами. — Сочинители должны писать только о любви и иногда еще о женской красоте!
— Ах, нет, нет! — горячо восклицает он. — Вы не правы! — И, точно вдруг испугавшись своей горячности, умолкает.