Шрифт:
— Он тебя сильно обидел?
— Нет, скорее напугал.
— Я его тоже боюсь. Давно боюсь. Помнишь, мы у вас на Рождественской пили чай, и так весело было. Лёва и Федя изображали сцену из фильма, из «Золотой серии» Пата и Паташона, а Иосиф вошёл и сел не с нами, а в темном углу на сундуке. Ольга Евгеньевна позвала его к столу, а он из темноты буркнул: «Туда!» Что это означало? И, будто плита чугунная повисла над нами. Лева и Фёдор перестали паясничать….
— Это были тяжелые времена, трудные, перед самой революцией, ему не до паясничанья было.
— А по-моему, он просто ревновал. Ещё с нами тот студент был родственник Ноя Жордания, он тебя к нему ревновал. Всегда с ним спорил и так зло, и слова такие ужасные употреблял — «засранцы, охвостье».
— Он ещё и не такие употребляет. Но я его не боюсь. Я его жалею, вокруг него такие ничтожества, он выше всех на голову.
— И Бухарина? И Троцкого? И….
— Он жалеет его. Старается оградить от всех неприятностей. А тут ещё ваши Закавказские дела…
— Грузины не хотят Федерации. — Ирина выпрямилась, тёмно-русые кудри клубятся вокруг бледного лица, глаза расширились, ну просто Медуза Горгона, — Каллистрат говорит, что это Иосиф навязывает Федерацию, а Владимир Ильич ничего не знает, от него всё скрывают. У вас там в Секретариате такие дела творятся, — она погрозила маленьким кулачком, — такие дела….
И вдруг Надежда вместо своей старинной турецкой шали увидела на ней уродливый ватник, а вместо зелёного бархата тахты — поросшее осокой болото, и Ирина — по пояс в этом болоте, в руках коса, но не косит, а грозит, грозит кому то маленьким кулачком.
— Надя, Наденька, что с тобой!? Ну извини меня дуру, за рябого, ты же знаешь я ради красного словца и себя не пожалею, ты слышишь меня? Дать воды? Ты слышишь меня, родненький мой, не молчи, не гляди так, куда ты глядишь, что там видишь?
— Тебя.
— Меня! Надя, ты просто переутомилась. Не может один человек делать столько, сколько приходится делать тебе. И ты все время в таком напряжении. Иногда ты напоминаешь мне факира, исполняющего смертельно опасный номер с коброй, ведь у тебя всё хорошо, Иосиф любит тебя, дети послушные, ты полная хозяйка в доме, поступила в Академию, будешь специалистом не то, что ябедельница, Иосиф прав, уговаривая меня идти учиться и бросить все эти кружки. Слушай, я записалась в кружок поэзо-танца при Первом доме советов. Руководит — дама, бывшая балерина, всегда в английском костюме, волосы гладко затянуты, но знаешь это невозможно, она просто раздевает глазами как мужчина…
Опять в голове путаница. Когда же был этот разговор? Если на плече был синяк — значит она ещё работала в Секретариате, но Ленин уже болел. Двадцать второй? Двадцать третий? Но тогда почему Ирина говорила об Академии, и Светлана ещё не родилась, когда она работала в Секретариате Всё перепуталось. Может, эти разговоры были в разное время; Ирина прибегала часто, когда работала у Авеля. В одном можно быть абсолютно уверенной, — в том, что единственная ссора с рукоприкладством произошла меж ними в те безумные дни января двадцать третьего.
Они ссорились часто. Ругал, оскорблял последними словами, но ударил один раз. Она тогда сказала: «Ещё раз повториться — убью. Или тебя, или себя». Тогда все были в каком-то безумии. И самой безумной она — иначе чем объяснить необъяснимое. На следующий день впервые опоздала на службу. Не надо было вообще приходить: сидела, еле сдерживая слезы, и лицо, видно, было такое, что Лидия Александровна вдруг спросила.
— Умер?
— Да, — ответила она.
Бредовый вопрос, бредовый ответ. Первой опомнилась Фотиева, поняла, что она не поняла вопроса, думала о чем-то своём. Увела её в библиотеку Надежды Константиновны, дала расшифровывать что-то несложное и просила не выходить, пока она сама не придёт за ней. Умная — понимала, что в таком состоянии ей нельзя на люди. И — ни одного вопроса. Почему именно это помнится — библиотека, просьба Фотиевой не выходить, ведь потом было много ужасного, а запомнилось это. Потому что есть доказательство, остальное как в бреду: то ли было, то ли причудилось, а здесь есть доказательство — исчез камешек на её единственном колечке — подарке бабушки Магдалины.
— Фрау Айхгольц!
Блаженная прохлада коснулась лба. Мягкий свет сквозь кремовые занавески, она глянула на колечко: камешка, конечно, нет. Доктор отнял ладонь от её лба и, стоя сзади, спросил:
— Вас хотели убить?
— Нет.
— Вы хотели кого-то убить?
— Нет, нет…
— Себя?
— Может быть, один раз….
— И больше никогда?
— Нет, нет. У меня дети, двое. Мальчик и девочка.
— Вы живёте в Берлине?
— Я туда собираюсь поехать.
— Отлично. — Он уже сидел за столом. Обязательно ходите в горы. Один час достаточно. Можно подняться к панораме, вид на Богемию очень красив. До завтра. Время назначит моя ассистентка.
— Ваш гонорар?
— Это потом.
— Я бы хотела быть уверенной, что смогу расплатиться.
— Не беспокойтесь об этом.
Остановившись на высоком крыльце лечебницы она снова посмотрела на тоненькое колечко на мизинце: крошечный полустершийся изумруд и по обе его стороны — точечки бриллиантов. Одна точечка. Другая выпала, когда Иосиф толкнул её, и она ударилась рукой и плечом об угол буфета.
— Убирайся вон, блядь! От тебя никакого толку ни в чём, и баба ты никудышная, пойди спроси у своих подруг Полины Семёновны и Доры Моисеевны как ЭТО надо делать, чтобы не лежать колодой. И перестань сидеть в сортире часами, ты здесь не одна живёшь.