Шрифт:
Мергентхейм давно забыл Кетенхейве и когда узнал, что тот в Бонне, да еще депутат, браконьер в его угодьях, то искренне удивился.
– А я думал, тебя уже нет в живых, - пролепетал он, когда Кетенхейве впервые навестил его.
У Мергентхейма мелькнула мысль, что он попался и будет привлечен теперь к ответственности. К ответственности за что, собственно говоря?
Разве он виноват в том, что так получилось? Он всегда выступал с понятными народу комментариями, не лишенными критики, если она не стоила ему головы или занимаемой должности; в конце концов, он ведь избрал профессию газетчика, а не мученика. Но вскоре Мергентхейм успокоился. Он увидел, что Кетенхейве пришел к нему с дружескими чувствами, влекомый сентиментальными воспоминаниями и без всяких упреков. Мергентхейму оставалось лишь удивляться, что и Кетенхейве вынесла волна времени, более того, что он сумел удержаться на гребне этой волны и ухватить (как считал Мергентхейм) счастье за хвост. А когда Мергентхейм из первого же разговора понял, что Кетенхейве, вопреки его предположениям, вернулся на родину не с британским или панамским паспортом и пришел к нему, своему прежнему коллеге, просто пешком, то он, позабыв про все страхи, разыграл благодетеля, усадил Кетенхейве в свой сверкающий хромом служебный автомобиль и отвез к себе домой, к Софи.
Софи, соблазнительная, надушенная, в домашнем платье от дюссельдорфского Диора и, видимо, уже предупрежденная по телефону Мергентхеймом (когда он успел это сделать?) о приходе гостя, мило поздоровалась с Кетенхейве, доверительно сказав: «Ведь мы уже знакомы» - и бросив на него мимолетный взгляд, словно напоминавший о том, что он с ней спал. Едва ли это могло быть! Однако потом выяснилось, что Софи начинала когда-то работать в бюро распространения «Народной газеты», и, хотя Кетенхейве не мог ее припомнить, Мергентхейм, как видно, обнаружил ее там, если не она сама его учуяла, а возвысившись до положения жены главного руководителя газеты, Софи дала еще большую волю своему честолюбию - она была той музой, которая сопутствовала Мергентхейму на пути к успехам, карьере и умению вовремя приспосабливаться, вела его и поддерживала. Нет, Кетенхейве не спал с ней, хотя и мог бы: Софи отдавалась значительным и влиятельным людям без всякой страсти, наслаждение испытывала она лишь тогда, когда заходил разговор о плотской любви; юношей и просто красивых мужчин без положения она отвергала, и пусть Кетенхейве не был концертмейстером в своей партии, но все же он играл там первую скрипку и был бы достоин ее постели. Но до объятий, поцелуев и постели так и не дошло; Кетенхейве не проявлял к этому ни малейшего интереса, а поскольку он упорно отказывался принимать участие в светской жизни федеральных кругов, и Софи перестала за ним охотиться, то вскоре он превратился просто в «болвана». Эпитет «добродушный» на этот раз отсутствовал, уже не украшал его. Мергентхейм тоже не добавлял его к прозвищу своего старого друга, ибо Кетенхейве, ставший депутатом, пожалуй, мог быть болваном, но уж добродушным - нет, это было невероятно, об этом не стоило и говорить.
Однако настроение у Мергентхейма испортилось, и слабая дружба едва не превратилась во вражду, когда он из справочника бундестага узнал, что Кетенхейве женат. Софи сгорала от любопытства. Кто эта женщина, которую Кетенхейве никому не показывает? Неужели она такая красавица или такая уродина, что он ее скрывает? Быть может, она богатая наследница и он боится, что ее похитят? Видно, в этом все дело, и Софи уже мысленно толкала Эльку на любовную связь с молодыми секретарями посольства - не затем, чтобы насолить Кетенхейве, а чтобы восстановить естественный порядок, ибо Кетенхейве не заслуживал красивой и молодой наследницы. В конце концов обе женщины встретились и нашли друг друга премерзкими. Элька вела себя неподобающим образом, дулась, не хотела ехать на прием (что привело в восторг Кетенхейве, который тоже не хотел туда ехать, да и не мог, так как у него не было фрака), но Софи настояла на своем, и Элька поехала с Мергентхеймами на вечер, успев шепнуть на прощание Кетенхейве, что Софи носит корсет (чем окончательно смутила Кетенхейве). На приеме произошло нечто ужасное. Обе женщины в силу необъяснимой взаимной антипатии думали одна про другую: «тупоумная нацистка» (как могут ошибаться женщины!), а Элька интересовалась не посольскими секретарями, а посольским джином, который возился беспошлинно и был преотменным, а когда алкоголь ударил ей в голову, она объявила изумленному обществу, которое назвала скопищем призраков, что Кетенхейве свергнет правительство. Она назвала Кетенхейве революционером, который ненавидит реставрацию, все более широко проводящуюся в государстве, - такого высокого мнения была Элька о своем супруге, и как глубоко пришлось ей в конце концов в нем разочароваться. Когда же общее изумление после ее тирады прошло и один атташе отвез все-таки Эльку домой в машине (вместо того чтобы обнять, Элька его обругала), это глупое происшествие странным образом подняло авторитет депутата Кетенхейве. Хотя Элька не выболтала (она бы и не смогла этого сделать), что за правительственный переворот замышляет Кетенхейве, с какой стороны, с чьей помощью, каким оружием и с какой целью намеревается он устранить правительство, все же после этого вечера многие стали относиться к Кетенхейве с опаской и старались добиться его благосклонности как политика, с которым, может быть, придется считаться.
Мергентхейм сидел за письменным столом, похожий на нахохлившуюся печальную птицу, лицо его с годами обрюзгло, глаза все больше заволакивало пленкой, стекла очков становились все толще, оправа - темнее и массивнее.
Все это усиливало сходство с сычом, с филином, жителем лесных дебрей и руин, который носил дорогие костюмы, сшитые у лучшего портного. Возможно, филин был всем доволен, рад и весел и лишь слегка покрякивал с важным деловым видом, немного устав после ночных полетов за неугомонной спутницей, а предположение, что птицам свойственна меланхолия, было, возможно, ошибкой посетителя, исходящего из ложных представлений.
Мергентхейм отослал секретаршу с каким-то поручением. Он предложил Кетенхейве сигарету. Он знал, что Кетенхейве не курит, но сделал вид, будто забыл об этом. Пусть Кетенхейве не очень-то важничает. Сам Мергентхейм вынул черную толстую сигару из хрустящей станиолевой обертки и закурил. Он смотрел на Кетенхейве сквозь голубой туман. Мергентхейм знал, что Элька умерла и, как поговаривали, при загадочных обстоятельствах - слухи распространяются быстро, - но, как и Кородин, он не сказал Кетенхейве ни единого слова соболезнования, он тоже чувствовал, что упоминание о семейном несчастье, личном горе Кетенхейве, было бы неуместным, бестактным и назойливым; Мергентхейм не мог бы сказать почему, просто такой уж человек был Кетенхейве. На этот раз Мергентхейм оказался прав. Кетенхейве не был создан для семейной жизни, он мог любить, был чувствен, но ему не дано было понять другого человека, а потому он не годился даже на роль мужа. Кетенхейве был человеком замкнутым, который иногда стремился к общению с людьми, и это привело его в партию, привело к трудностям и неразберихе. Не любовь, а брак казался Кетенхейве извращенной формой жизни, а может быть, Кетенхейве был сбившимся с пути истинного монахом, бродягой, угодившим за решетку, может быть, даже мучеником, который не попал на крест. «Бедный малый», - подумал Мергентхейм. Смерть Эльки он наверняка переживал тяжело, и Мергентхейм объяснил себе это (и не без основания) тем, что Кетенхейве потерял в эмиграции всякую связь с родиной и Элька была его отчаянной попыткой вновь укорениться здесь, обрести здесь любовь и полюбить самому. Попытка эта не удалась. Что станет он теперь делать? Неожиданное счастье (так понимал это Мергентхейм) вознесло Кетенхейве в высшие сферы, туда, где принимают важные политические решения, и благодаря разным обстоятельствам, которых Кетенхейве не создавал и к которым не стремился, он занял ключевую позицию, и, хоть он на ней не удержится, чего, пожалуй, Кетенхейве желал (а чего он желал?), но вполне может стать камнем преткновения. Это уже опасно! Быть может, Кетенхейве и сам не знал, насколько опасной для других была его позиция. Быть может, он так и остался глупцом, добродушным болваном. Тогда он просто уникум, по крайней мере среди парламентариев, и Мергентхейм вновь доброжелательно взглянул на своего старого друга.
– Будь осмотрителен!
– сказал Мергентхейм.
– Почему?
Собственно, это Кетенхейве не интересовало. Почему ему надо быть осмотрительным? Чего хотел Мергентхейм? А чего хотел здесь сам Кетенхейве, чего он хотел? Комната в старой «Народной газете» была уютнее. Она погребена под развалинами. Забудь это! Что было нужно Кетенхейве в этом бараке, где за каждой стеной стучали с истерическим усердием? И Кетенхейве почувствовал полное безразличие - шел ли еще дождь или уже распогодилось.
У него был с собой плащ.
– Жиреешь как на убой, - сказал Мергентхейм.
Это верно! Он разжирел как боров. Он сам это чувствовал. Жратва стала его страстью. Быть может, он хотел вознаградить себя за все те похлебки для бедных, которые ему приходилось глотать. Но за них не вознаградишь.
Все же он растолстел. Под кожей лениво дремал жир. Мергентхейм был куда толще. Но ему это шло, а Кетенхейве нет. Ну да ладно, он еще поборется.
– Что ты имеешь в виду?
– спросил Кетенхейве.
– Ничего, - сказал Мергентхейм.
– Просто я кое о чем подумал.
Филин сделал хитрое лицо. Окутал себя дымом. Толстые стекла очков запотели перед подернутыми пленкой глазами. Так на старинных изображениях выглядели совы на плече у ведьм. Собственно говоря, выглядели они глупо.
– Не разыгрывай из себя пифию. Что случилось?
Ах, Кетенхейве совсем не был любопытен. Просто сегодня все так получается. Плохо.
– Кто захочет повесить собаку, найдет и крючок, - рассмеялся Мергентхейм.