Шрифт:
— Вот, — сказал отец, — это мой сын. Позвольте представить — Ваш поклонник.
Я действительно читал кое-что в «Задушевном Слове», мне и вправду нравились рассказы Немировича-Данченко. Все же слово «поклонник» показалось чрезмерным. Тем не менее, я шаркнул, и пробормотал, как было указано, слова благодарности.
Василий Иванович погладил меня по голове, любезно, но с оттенком покровительственной снисходительности.
— Спасибо, юноша. Что же ты моего читал?
Я терпеть не мог снисходительного тона и очень не любил, чтобы меня называли юношей. С некоторым, сдерживаемым неудовольствием, ответил:
— Детские рассказы.
Опять какие-то одобрительные слова, возгласы, духовитая рука потрепала по шее и тот же веселый, уверенный в себе голос сказал:
— Да, конечно, детские. То, что я пишу для взрослых, ты еще не поймешь. Маленьким и не надо этого читать.
Тут я и согрешил. Что меня подтолкнуло? Самолюбие, раздражение? С той детскою «прямотой», от которой бледнеют родители, я ответил, что, если маленьким непонятно, то и взрослым не надо читать. Вот так отблагодарил писателя! Как он мог подумать, что я «не пойму»?
Василий Иваныч засмеялся, отец тоже. Они отправились куда-то дальше, по своим делам. Дела эти состояли больше в том, чтобы смотреть ружья отца, рассказывать друг другу охотничьи истории и, в конце концов, выпить по рюмке водки.
А в назначенный час мы обедали в огромной нашей столовой со стеклянной стеной, выходившей на озеро (раньше тут был зимний сад). Ничего больше не помню ни о себе, ни о Василии Ивановиче. Верно, так же бодро чокался он с отцом, и после обеда уехал с ним на охоту или на осмотр, а я, находясь под материнским прикрытием, так и остался «маленьким», которому еще не понять произведений взрослого.
Сколько помню, меня даже не укорили за дерзость. Но упорно живут в нас ошибки и слабости наши, неудачи. Прошло более сорока лет, Василию Ивановичу исполняется девяносто и свой почтительнейший ему привет я начинаю с покаяния.
В том возрасте, когда «благодарил», не думал я, что и сам стану писателем. А все-таки стал. И через пятнадцать лет вновь встретился с Василием Ивановичем — незабываемым летом 1907 года, в незабываемом месте, на всесветной пьяццетте Венеции. Был июнь, вечер, свет и блеск огней венецианских, радостная толпа, окружение искусства, молодость, во всем Италия, Италия!
Покойный художник Первухин, всегда летом в Венеции живший, представил меня Немировичу.
Мы встретились очень душевно. И ко мне, как писателю, много приветливей отнесся Василий Иванович, чем некогда я к нему.
Отца и Людиново, и весь приезд к нам помнил он отлично, и был так же весел, любезен, еще более и наряден, чем в том медвежьем углу. Да и то сказать: Жиздринский уезд и пьяццетта!
Позже мы сидели в театре «Фениче». Некогда Карло Гольдони ставил в этой зале легкие и быстролетные свои комедии. Мы смотрели Эрмете Новелли в «Шейлоке». Любовались актером, но и нашим Василием Иванычем: в смокинге, с поседевшими бакенбардами, живой и кипучий, был он великолепен.
После спектакля ужинали в ресторанчике на канале, пили «Асти», хохотали, он рассказывал…
И было о чем рассказать! Чего-чего, но уж жизни немало повидал Василий Иванович. Меньше всего походил на русского интеллигента. Вот уж не чеховский герой! В сущности, он довольно редкий русский тип: человек ренессансного чувства жизни, жизнелюбец. Оттого и тянуло его всегда к солнцу, югy, краскам ярким и сильным. Он любил действенность, борьбу — сколько войн прошло перед глазами! На каких конях, по каким землям не ездил он с записной книжкой, начиная с Балкан, через Маньчжурию, до великой войны. Скольких орденов кавалер! С кем из монархов и главнокомандующих не встречался. А в полосы мирные — сколько путешествий, встреч. Какая бурная жизнь сердца! Сколько дуэлей.
Он Италию очень любил, как и Испанию. И в то знойное лето так пристало ему жить в Венеции, пить кофе у Квадри, ездить в гондолах, надевать в театре смокинг, слушать музыку близ Сан-Марко у Кампаниллы под открытым небом, заседать на пляже Лидо.
Он на Лидо и жил, в «Эксцельсиоре». Помню огромную столовую отеля, с окнами по обеим стенам, как бы насквозь прохваченную светом, и в одной веренице окон сине-кипящую, с бешеной зеленью, с белым вскипанием пены — Адриатику.
Все это шло к нему. В отеле его называли то сиятельством, то превосходительством, и пышность «Эксельсиора», широкий, барский склад жизни, были именно его мир, как для гондольера узкое весло и гондола, как своя Адриатика для маячащих рыбацких шхун с белыми и оранжевыми парусами.
Василию Ивановичу исполнилось тогда шестьдесять. Но по бодрости, жизнерадостности надо бы дать вдвое меньше. Он собирался в Швейцарию, а оттуда в Испанию, куда-то на Балеарские острова, может быть, на Мадейру… Трудно было представить себе его надолго прикрепленным — даже к Венеции, которую он очень любил.
И мы уехали почти одновременно. Он на запад, мы на восток.
Еще двадцать лет. Мир перевернулся, государства рухнули и вновь образовались. Будто целое столетие прошло. И опять встретились наши пути — в Югославии.