Шрифт:
— Ищу жену и ребенка,— объяснял я,— они эвакуировались в Ломбардию.
Однако жить таким образом становилось все труднее, нужно было где-то пристраиваться, уходить из людных мест. На харчи я уже променял все — от перочинного ножика до новенького блокнота, подаренного мне покойным Сулимой. Как-то мне удалось обменять золотую цепочку от медальона на немного продуктов — консервы и галеты; американский солдат-негр, с которым я совершил эту взаимовыгодную сделку, взвешивая на руке подаренную мне матерью старинную золотую цепочку, считавшуюся у нас фамильной ценностью, был настолько счастлив, что сверх всего дал мне еще пятидолларовую ассигнацию и две пачки американских сигарет. Я тоже был безмерно рад: этих продуктов мне бы хватило, чтобы не умереть с голода, пока найдется какая-нибудь работа. Я сложил банки и пакетики в потяжелевший рюкзак, спрятал в боковой карман медальон, где хранилась Галина фотография и белокурые волосики сына, и пошел искать пристанище, понимая, что это сделать будет нелегко, особенно иностранцу — обратись я в официальное учреждение, меня тут же отправят в лагерь для перемещенных лиц или, в худшем случае, вернут в лагерь для военнопленных. Так и бродил я от селенья к селению, от деревеньки до деревеньки, уже подумывая о том, что пора бы, наверное, вернуться в Австрию. Там, по слухам, организовались какие-то группы украинцев из перемещенных лиц, вербуются в Бельгию на шахты, где неплохо платят, или в Австралию, где. опять-таки по словам вербовщиков, процветает райская жизнь. Может, В Австрии снова поискать Галю и сына? Я не знал, что делать. Но в Австрию уже не попал — итальянская граница была плотно закрыта.
24.
Моя нынешняя жена Джулия-Августа Курчак, урожденная Орвьето,— из Ломбардии, селения Бонифатти. О Гале Джулия услышала в первые дни нашего знакомства, это было настолько давно, что она уже и не помнит, считает себя моей единственной, первой и последней женой, имея на то веские основания. Со мною она прожила почти всю свою сознательную жизнь — с юности и до старости,— что так редко бывает по нынешним временам, со мною она прижила троих детей, которых мы благополучно вырастили, с ней мы нажили кое-какой, пусть и небогатый скарб, постарели, приобрели болезни, одаривали друг друга радостями и омывали слезами — все вместе, все пополам. Галя была моей первой любовью, влюбился я в нее с первых минут нашего знакомства; к Джулии мои чувства пришли намного позже нашего знакомства, они крепли уже после женитьбы в течение всей нашей жизни.
Иногда мы вспоминаем прошлое, порой даже поспорим. Обнимая меня, она говорит:
— Всем хорошим, что у меня есть, чем я живу сегодня, имею кусок хлеба, дом и детей, я обязана тебе...
— Глупости,— сержусь я,— ты мне спасла жизнь!
— Нет, это ты спас меня! — начинает горячиться Джулия.— Представляешь: так и жила бы с горбуном!
Иногда мы спорим до крика.
Как-то к нам в спальню на крик вбежала невестка.
— Что случилось? — испугалась она.
— Представляешь,— капризным голосом говорит Джулия,— этот разбойник явился к нам в селение со своей Украины и похитил меня.
Да-нян лукаво щурит свои умненькие, и без того узкие глазки и говорит с доброй иронией:
— А зачем же вы поддались ему? Из разбойничьего источника, как гласит наша легенда, не стал пить Конфуций, даже умирая от жажды.
Джулия смеется и, не стесняясь невестки, повисает на моих ослабевших старческих плечах, молодо, как когда-то, целует меня.
Порой мы вспоминаем прошлое грустно и тихо, словно боимся разбудить больного. Мои воспоминания о том времени начинаются с провинциального шоссе, вдоль которого росли толстые платаны с подбеленными стволами и кучерявились зеленовато-пепельные деревца диких маслин. Я шел по этой дороге, покрытой трещинами и выбоинами, заросшими травой,— по ней теперь мало ездили,— и вслушивался в звуки. Когда впереди или сзади раздавались гул машины или треск мотоцикла, быстро нырял в кусты — я боялся людей в транспорте: зачастую они были и при оружии, а значит, и при власти. Вокруг царили безлюдье и тишина, и внезапно — выстрел, напомнивший мне тот, в горах Югославии, от которого погиб Василь Сулима. Я бросился в кусты, залег; сердце колотилось — неужели стреляли в меня? Но вот снова выстрел, а через некоторое время — и третий, уже почти рядом. Я поднял голову и выглянул из-за куста. Мужчина с ружьем стоял так близко от меня, что услышал шорох и испуганно обернулся, но не наставил на меня ружье, наоборот, закинув его за плечо, подошел ко мне.
— Ты кто и что тут делаешь? — спросил он почти безразлично, поднимая из травы какую-то небольшую птичку и пряча ее в висевшую у него на боку брезентовую сумку.
Я поднялся.
— Да вот шел, устал, лег отдохнуть и заснул. Ты стрелял, разбудил меня,— с трудом подбирая слова, объяснил я.
Мужчина уже с интересом посмотрел на меня, я тоже изучал его: по виду из крестьян, одет бедно, ружьишко допотопное; сам рыжий и веснущатый, на севере Италии такие нередки,— южане большей частью смуглые и курчавые.
— Руссо? — добродушно спросил он.
— Откуда это видно?
— По выговору. Я с вами встречался. В Одессе. Там меня и ранили, слава святой Мадонне, а то бы и вовсе не вернулся.
— Я украинец, против вас не воевал. В войну я был вашим союзником.— Я сказал это, чтобы как-то поддобриться к человеку, который мог сделать со мной сейчас все, что угодно.
Мужчина хмуро набычил свою рыжую голову.
— Не с твоими ли союзниками-немцами ты и к нам пришел? Так их уже вытурили; чего же ты тут околачиваешься?
— Я не воевал, я не военный,— жалея о том, что заговорил о немцах, ответил я. Мужчина, видно, не любил немцев, хоть в войну они были в одной упряжке.
— Значит, коммунист, если не с немцами...
Я молчал, не хотелось второй раз попадать впросак, хотя к коммунистам в то время в Италии относились гораздо лучше, чем к их противникам.
— Большая часть русских — коммунисты,— уже несколько добродушнее заметил мужчина, поняв мое, молчание, как нежелание открыться, что я коммунист, и заботливо спросил: — И куда же ты направляешься?
Я хотел сказать: «Куда глаза глядят»,— но не мог перевести эту фразу на итальянский и произнес, показав рукой вперед:
— Просто иду...
— Понятно, сеньор. Есть хочешь?
— Хочу.
— Тогда собирай хворост, будем живность жарить. Тебя как зовут?
— Улас.
— А меня Винченцо.
Мы сидели у костерка, точь-в-точь, как где-нибудь у нас на Волыни, только поле здесь было поменьше, да костерик пожиже, да на горизонте топорщились бездымными трубами заводы, которыми так славится север Италии, и пекли мы в углях не нашу сахаристо-белую, рассыпчастую картошку, а жаворонков — их настрелял Винченцо из своего, вероятно, еще дедовского ружья. У нас на них не охотятся, даже в голод никто и не додумывался до того, чтобы убивать и есть эту птичку-певунью. Винченцо ловко разделывал испеченную тушку, укладывал ее на свой брезентовый охотничий подсумок, прищелкивал языком, приглашая меня к трапезе. Я вынул пачку галет. Винченцо округлил глаза, зачмокал губами.