Шрифт:
А снижающе деконструктивная пуанта была поставлена в этой серии шуточной автоэпитафией Мандельштама «Это какая улица?..» (1935) [383] , где присвоение улице имени жившего на ней в ссылке поэта подается как самоочевидный факт — без апелляций не только к начальству, но и к гласу народному и мифологии бессмертия. Характерна подчеркнуто отрицательная величина этого памятника в виде не горы или высящегося монумента, а ямы.
Возвращаясь к финалу «Реквиема», не исключено, что стихотворение Инбер так или иначе (например, благодаря вниманию, уделенному ему Мандельштамом) присутствовало и в поэтическом сознании Ахматовой. Заряжая ее диссимиляционной энергией [384] , оно могло послужить дополнительным побуждением как можно решительнее оттолкнуться от прославления места, где она родилась, — той же, что у Инбер, Одессы, а главное — от наивной откровенности в оформлении заявки на официальное увековечение. Не проскальзывает ли среди прочего реакция на Инбер в написанных позже по другому поводу, но тоже на тему о посмертной славе строчках: Ахматовской звать не будут Ни улицу, ни строфу («Шиповник цветет. 4»; 1946)? [385]
383
Подтексты из Инбер и Маяковского указаны в: Гаспаров M. Л. Мандельштам // Мандельштам О. Стихотворения. Проза М.: ACT, Харьков: Фолио. 2001. С. 661. Ср., кстати, мандельштамовские строки: Криво звучит, а не прямо <…> И потому эта улица, Или, верней, эта яма — с инберовскими: Он так мал, по нем так редко ходят, Он далек от центра и трамвая. Он невесел при плохой погоде, У него кривая мостовая. По мысли О. А. Лекманова (электронное письмо ко мне от 26 августа 2009), одним из стимулов к написанию мандельштамовского стихотворения, возможно, послужили слова из статьи о советской поэзии 1934 года: «Ленинградец А. Прокофьев писал: …Я хочу, чтобы одна из улиц Называлась проспектом Маяковского» (Мирский Д. Стихи 1934 года. Статья II // Литературная газета. 1935. 24 апреля. С. 2).
384
О напряженных литературных взаимоотношениях между Ахматовой и Инбер (1890–1972) см.: Тименчик Р. Анна Ахматова в 1960-е годы. С. 319–321.
385
О соотношении строфики «Поэмы без героя» с прецедентами у Кузмина, Сологуба и Амари см.: Тименчик Р., Топоров В. и Цивьян Т. Ахматова и Кузмин // Russian Literature. 1978. Vol. VI–III. С. 238–239, 293.
«Переименование» под углом зрения посмертной славы занимало Ахматову, ср. например, набросок «И отнять у них невозможно…» (1959), навеянный размышлениями об отрывке из бодлеровской «Жалобы Икара» на то, что его имя не будет присвоено месту его гибели (надписанном ей Гумилевым на фотокарточке 1907 года), о безымянной могиле Гумилева, о посмертной славе Пушкина и о вероятности будущего переименования Ленинградской области в Гумилевскую: …поэта убили, / Николай правей, чем Ликург. / Чрез столетие получили / Имя — Пушкинский Петербург. / Безымянная здесь могила / <…> / Чтобы область вся получила / Имя «мученика сего»; ср. ее «Слово о Пушкине» (Ахматова А. Собр. соч.: В 6 т. Т. 6. С. 274–276; Королева Н. Комментарии // Ахматова А. Собр. соч.: В 6 т. Т. 2 (2). С. 336–337; Тименчик Р. Анна Ахматова в 1960-е годы. С. 109–110).
Могильные тексты тяготеют к грамматической неправильности, которая вообще часто сопутствует поэтическому новаторству [386] . Заодно она может прямо — иконически — выражать тот содержательный надрыв, который напрягает структуру, сдвигая, а то и разрушая ее «нормальный» порядок. В могильном топосе линией опасного напряжения является, конечно, метафорическая (и гиперболическая) претензия субъекта на способность управлять своей посмертной судьбой. В область синтаксиса этот рискованный троп иногда проецируется в виде анаколуфов (нарушений правил грамматического подчинения), например, у Лермонтова и Кузмина.
386
Об ungrammatically как признаке конверсии и месте этого приема в структуре поэтического текста см.: Riffaterre М. Semiotics of Poetry. Bloomington: Indiana UP, 1978.
В «Выхожу один я на дорогу…» это прежде всего педалированный, но синтаксически не завершенный оборот не тем… (отсутствует ожидаемое продолжение типа каким… или которым…), а также некоторая шероховатость сочетания глагола заснуть с присоединенными к нему с помощью союза так, чтобы предложениями, описывающими желанные состояния. Конструкция «заснуть так, чтобы в груди дремали силы» еще, пожалуй, приемлема, но «заснуть так, чтобы надо мной пел голос и склонялся дуб» — это уже явная синтаксическая натяжка. Компенсирует — натурализует — ее совокупное действие ряда факторов: прозрачность подразумеваемого смысла (имеется в виду «спать в таком месте, где бы пел голос…»); аналогия со сходной правильной конструкцией («я б желал, чтобы мне пел голос…»); и инерция однородных конструкций (первая из них более или менее правильна, и неправильности начинаются вдали от управляющих слов так заснуть, чтоб). Задним числом, в стихах, ставших хрестоматийными, аграмматизм практически не замечается.
Анаколуф Кузмина развивает лермонтовский: Но еще слаще, еще мудрее… поужинать… и чтоб пахло левкоями и т. д. Предикаты поужинать и чтоб пахло образуют однородную пару лишь с трудом, но если ее зависимость от слаще до какой-то степени приемлема, то от мудрее она зависеть уже никак не может. Однако и тут прозрачность семантических и синтаксических намерений и общая инерция периода натурализуют насилие над синтаксисом, а поэтический успех стихотворения закрепляет и узаконивает его.
Как же обстоит дело с грамматической правильностью в ахматовском тексте? Главных тропов и, значит, потенциальных содержательных нестыковок, напрягающих логику, в нем два. Рассмотрим их сначала по отдельности, а затем в связи друг с другом.
Первый состоит в том, что в настоящем времени (= времени написания текста) лирическая героиня (сама Ахматова) дает никем не запрашиваемое и ни по каким законам и обычаям не требующееся согласие на (предполагаемое пока что только ею) возможное будущее решение об установке ей памятника. Противоречивость этого смыслового построения, полного временных скачков, недоговоренностей, подразумеваемых опций и впрямую формулируемых условий, на словесном уровне отражается в виде усложненного, несколько запутанного, но формально более или менее правильного согласования времен и модальностей. Налицо некоторая грамматическая эквилибристика (если когда-нибудь… задумают… согласье… даю… но только с условьем…), повышающая эмоциональную выразительность — и рискованность — лирического монолога, но за рамки нормативного синтаксиса она не выходит [387] .
387
Это можно сравнить с эффектным, но остающимся в пределах нормы нарастанием анжамбманов в стихотворении «Есть в близости людей заветная черта…»: непереходимость границы напрягает, но не взрывает форму (см.: Жолковский А. Структура и цитация (К интертекстуальной технике Ахматовой [1992] // Жолковский А. Избранные статьи о русской поэзии. М.: РГГУ, 2005. С. 271–279).
Вторая смысловая неясность кроется в предложении, открывающемся союзом Затем, что и обосновывающем выбор поэтессой места для своего памятника. На первый взгляд опасение забыть ужасы, описанные в поэме и вновь напоминаемые в этих строках, представляется неправдоподобным — казалось бы, такое забыть невозможно. Но этот риторико-психологический ход хорошо мотивирован всей структурой поэмы, через которую проходит тема «забвения-безумия-смерти как освобождения от невыносимого опыта» (а двойной зачин Забыть… Забыть… черпает дополнительную энергию в опоре на лермонтовское забыться и заснуть и вообще на мотив сна-смерти-забвения, центральный для могильного топоса). Ср.:
Это было, когда улыбался Только мертвый, спокойствию рад; Смертный пот на челе… не забыть!; У меня сегодня много дела: Надо память до конца убить. Надо, чтоб душа окаменела; «К Смерти»: Ты все равно придешь. Зачем же не теперь?<…> Я потушила свет и отворила дверь Тебе, такой простой и чудной; Уже безумие крылом Души накрыло половину <…> И поняла я, что ему Должна я уступить победу <…> И не позволит ничего Оно мне унести с собою <…> Ни сына страшные глаза <…> Ни день, когда пришла гроза <…> Ни <…> Ни <…> Ни <…> Ни <…> Слова последних утешений.
Правда, не совсем понятной остается фраза и в смерти блаженной: ведь если блаженность смерти будет состоять в избавлении от памяти, то неуместно либо главное для этой аргументации боюсь (надо ли бояться блаженного состояния?) [388] , либо усилительное и (поскольку забвение ожидается только и именно в смерти, а не при жизни). Но к этому, пожалуй, и сводятся синтаксические неловкости предложения. Можно, конечно, отметить его эмфатическую неформальность (после точки дается придаточное предложение, главным к которому мыслится предыдущий пассаж), но синтаксически здесь все правильно.
388
В основе ахматовского рассуждения лежит традиционное представление о Лете как реке забвенья. Так, коллизия забвения/незабвения мук намечена в стихотворении Баратынского «Лета» (вольный перевод из Мильвуа): …Для чего в твоих водах Погибает без разбора Память горестей и благ? Прочь с нещадным утешеньем! Я минувшее люблю И вовек утех забвеньем Мук забвенья не куплю. С обратным знаком эти строки Баратынского звучат за текстом ахматовского стихотворения (явно памяти Гумилева) «Заплаканная осень как вдова…» (1921), ср. строки: Забвенье боли и забвенье нег — За это жизнь отдать не мало. В «Эпилоге» рассматриваемой поэмы, напротив, выбирается та же позиция, что в «Лете» Баратынского. (Соображение Н. Н. Мазур.).