Шрифт:
Но этот лейтенант был совсем иным. Казалось, он был весь налит злобой — на врага, на себя, на Звягинцева, который, будучи здесь, в тылу, пытается его стыдить.
— Сколько с вами людей? — спросил Звягинцев.
— Весь батальон.
— Вот как?!
— Только людей в батальоне осталось меньше, чем должно быть в роте. — Лейтенант криво усмехнулся и добавил: — Остальные лежат. И больше не встанут.
В голосе его была нестерпимая боль.
— Так… — глухо сказал Звягинцев. — Ладно, лейтенант. Сейчас ваших людей покормят, потом проведут в тыл, на переформирование. Идите.
— Я не за продовольствием пришел, — сказал лейтенант, не двигаясь с места, — мне доложить надо. Там у нас один гражданский есть, в лесу подобрали. У немцев был, теперь в Ленинград пробивается. Настаивает, чтобы провели к кому-нибудь из старших командиров. Говорит, задание у него важное.
— Ладно. С вами пойдет дежурный. Пусть приведет.
Лейтенант ушел.
Звягинцев вспомнил о безмолвно сидящем Пастухове.
— Что ж молчал, старший политрук? Прочел бы лекцию, что драпать на север… не положено, что Суровцев не так воевал…
Пастухов поднял свою большую голову и, точно не слыша слов Звягинцева, проговорил:
— Товарищ Звягинцев, как вы могли сказать ему это?
— Что? — не понял Звягинцев, удивленный подчеркнуто гражданской формой обращения к нему старшего политрука.
— Ну, этому лейтенанту. Насчет того, чтобы закрыть проход.
Звягинцев уже забыл об этих в сердцах вырвавшихся у него словах и, не понимая, к чему клонит Пастухов, сказал:
— Нечего придираться к пустякам. Всем ясно, что закрыть или открыть проход зависит не от меня.
— Верно, — согласился Пастухов, — но дело сейчас в другом. Вам действительно не жалко этих людей?
Звягинцев встал, коснувшись теменем брезента палатки, и резко сказал:
— Дело не в том, жалко или не жалко! Я военный человек и мыслю по-военному. Меня учили, кормили, одевали и обували за счет народа для того, чтобы я, когда будет надо, защитил этот народ от врага.
— А если оказались не в состоянии? Не в силах? — мягко спросил Пастухов.
— Тогда — смерть. Мертвые сраму не имут!
— Красиво, товарищ Звягинцев, сказано, красиво… А вы их, мертвых, считали? Мало, думаете, в землю легло? — печально покачал головой Пастухов. — Товарищ майор, поймите меня. У нас разные дороги. Мне с моим батальоном всю войну воевать, вас, как работу окончим, наверняка обратно в штаб отзовут. Вот я и думаю, вдруг возле вас другого Пастухова не окажется, чтобы сказать: нельзя так о людях говорить. Даже сгоряча — нельзя!
— Вы слышали речь Сталина, — сказал Звягинцев. — Партия призывает нас к истребительной войне. Или враг нас, или мы его.
— Верно. И все это понимают. Но пока что отступают. Отступают, товарищ Звягинцев! — с горечью повторил Пастухов. — Вы думаете — почему? Родину свою не жалеют? Власть советскую разлюбили? За жизнь свою дрожат? Ведь не может же вам прийти такое в голову! Я вот за эти дни с десятками людей из тех, что отступают, переговорил и понял…
— Ну, что ты такое понял, какое открытие сделал, скажи! — запальчиво произнес Звягинцев.
— Простое открытие, товарищ майор, очень простое. Сильнее нас пока немец. Вы в небо посмотрите, когда их самолеты над нашими строителями висят, — сколько «ястребков» на десяток «мессеров» приходится? Один? Два? Слишком велик перевес врага. Так что же теперь, мины своим в тылу расставлять? Пройдет время, люди привыкнут, научимся воевать. И отступать без приказа будут только трусы. Но сегодня… Ведь на столько же у нас трусов, товарищ майор!
— Не понимаю тебя, старший политрук, вот убей бог — не понимаю. Враг к Ленинграду прет, а ты объективные причины ищешь.
— К Ленинграду мы врага не пустим, — твердо произнес Пастухов. — Но «мы» — это не значит «я и майор Звягинцев». Подумайте, что значили бы наши минные поля, если бы тысячи людей не строили за ними оборонительные сооружения? И что значили бы эти сооружения, если бы за ними не стояли наши воинские части? А теперь я хочу вам вопрос задать, товарищ Звягинцев: почему они не бегут?
— Кто «они»?
— Ну вот те, что строят. Сна-отдыха не знают, на руках волдыри кровавые, крыши над головой нет, дожди их поливают, самолеты немецкие день и ночь бомбят, а они… не уходят. В чем дело? Люди понимают, — нет, не просто понимают, каждой частицей своего тела, души чувствуют, что за ними их дети, их город, их дома, вся их жизнь. И уйти — значит отдать и предать все это. Вот я и думаю, что когда каждый боец, где бы он ни стоял, почувствует, что за ним — не где-то там, а в двух шагах, рядом, его жена, сын, дочь, его дом. Родина — все, чем он жив, — тогда он не отступит. Где бы он ни стоял — все равно за ним, в двух шагах!