Шрифт:
Осушив до дна стакан, она продолжала мысленно переживать свою жизнь.
– Я родила тебя, Эварист, раньше чем ожидала… потому, что я испугалась, когда меня, беременную, чуть не сбили с ног на Новом мосту любопытные, торопившиеся на казнь де-Лалли. Ты появился на свет совсем крохотным, и лекарь не думал, что ты выживешь. Но я-то не сомневалась, что господь по милости своей сохранит мне тебя. Я воспитывала тебя как только могла, не жалея ни трудов, ни затрат. Надо сказать правду, Эваристы всегда выказывал мне признательность и уже с детских лет старался отплатить мне за мои заботы чем только мог. Ты от рождения был кроток и ласков. У твоей сестры тоже не злое сердце, но она отличалась себялюбием и вспыльчивостью, ты был жалостливее ее ко всем несчастным. Когда соседские мальчишки-шалуны разоряли птичьи гнезда, ты старался вырвать у них птенцов, чтобы вернуть их матерям, и нередко случалось так, что ты отступал от этого лишь после того, как тебя валили наземь и беспощадно избивали. Семилетним ребенком, никогда не вступая в драку с сорванцами, ты спокойно шел по улице, повторяя про себя катехизис; всех нищих, попадавшихся тебе навстречу, ты приводил домой, чтобы я помогла им; мне даже пришлось высечь тебя, чтобы отучить от этой привычки. Ты не мог смотреть без слез на чьи-либо страдания. Когда ты вырос, ты стал очень хорош собою. К великому моему удивлению, ты как будто не догадывался об этом, в отличие от большинства смазливых молодых людей, которые щеголяют и гордятся своей наружностью.
Старушка говорила правду. В двадцать лет у Эвариста было очаровательное и вместе с тем серьезное лицо; это была женственно-строгая красота, черты Минервы. Теперь его темные глаза и бледные щеки свидетельствовали о глубокой печали и затаенных страстях. Но взгляд его, когда он посмотрел на мать, принял на мгновение то кроткое выражение, которое ему было свойственно в юности.
Она продолжала:
– Ты мог воспользоваться своей привлекательностью и ухаживать за девушками, но ты предпочитал оставаться со мною в лавке, так что иногда я сама предлагала тебе не держаться за мою юбку, а развлечься с товарищами. И на смертном одре я повторю, Эварист, что ты хороший сын. После кончины отца ты не побоялся взять на себя заботы обо мне; хотя твоя профессия не приносит почти ничего, я благодаря тебе не знала, что такое нужда, и если теперь мы с тобою разорены и обнищали, я тебя не упрекаю: виною всему революция.
У него вырвался жест протеста, но она, пожав плечами, продолжала:
– Я не аристократка. Я знавала власть имущих, когда сила была на их стороне, и могу сказать, что они злоупотребляли своими привилегиями. На моих глазах слуги герцога Каналейля избили палками твоего отца за то, что он недостаточно быстро посторонился и уступил дорогу их господину. Я не любила австриячки: она была слишком высокомерна и расточительна. Короля, правда, я считала неплохим человеком и только после его процесса и осуждения переменила мнение о нем. Словом, я не жалею о старом режиме, хотя и при нем я знавала кой-какую радость. Но не говори мне, что революция установит равенство; люди никогда не будут равны. Это невозможно, хотя бы вы всё в стране перевернули вверх дном: всегда будут люди знатные и безвестные, жирные и тощие.
Говоря, она убирала посуду. Художник уже не слушал ее. Он искал силуэт санкюлота в красном колпаке и карманьоле, который должен был в его колоде заменить упраздненного валета пик.
Кто-то постучался в дверь, и на пороге показалась молодая крестьянка, коренастая, занимавшая больше места в ширину, чем в высоту, рыжая, кривоногая, с бельмом на левом глазу; правый глаз, бледно-голубого цвета, казался совсем белым; непомерно толстые губы были оттопырены торчащими вперед зубами.
Обратившись к Гамлену, она осведомилась, не он ли художник и не согласится ли он написать портрет ее жениха Феррана (Жюля), волонтера Арденнской армии.
Гамлен ответил, что он охотно сделает портрет, когда доблестный воин вернется в Париж.
Девушка кротко, но вместе с тем настойчиво продолжала упрашивать, чтобы он сделал это тут же. Художник, невольно улыбнувшись, возразил, что без оригинала это совершенно невозможно.
Бедняжка ничего не ответила: она не предвидела такого затруднения. Склонив голову на левое плечо, скрестив руки на животе, она не трогалась с места и молчала, по-видимому удрученная горем. Ее простодушие тронуло и привело в веселое настроение Гамлена; желая развлечь незадачливую влюбленную, он сунул ей акварельный рисунок, изображавший волонтера, и спросил, не напоминает ли он ей жениха, находящегося в Арденнах.
Она устремила на бумагу тусклый взор; мало-помалу ее зрячий глаз оживился, потом разгорелся, весь просиял; широкое лицо расплылось в счастливую улыбку.
– Да, это он и есть, – выговорила она наконец. – Это Ферран Жюль, как живой, вылитый Ферран Жюль.
Прежде чем художник успел забрать у нее рисунок, она толстыми красными пальцами бережно сложила его, так что он превратился в небольшой квадратик, и, сунув себе за пазуху между рубахой и корсажем, вручила Гамлену ассигнацию в пять ливров, пожелала присутствующим всего хорошего и вперевалку быстро вышла из комнаты.
III
В тот же день, после обеда, Эварист отправился к гражданину Жану Блезу, торговавшему под вывеской «Амур-Художник» не только эстампами, но также ларцами, картонажами и всякого рода играми, на улице Оноре, напротив Оратории, неподалеку от Почтовой конторы. Лавка помещалась в нижнем этаже старого дома, построенного лет шестьдесят тому назад. Над сводчатым пролетом входной двери находилось лепное украшение в виде рогатой головы человекоподобного чудовища, а самая фрамуга была заполнена картиной, писанной маслом и изображавшей «Сицилийца, или Амура-Художника», – копией с картины Буше, повешенной отцом Жана Блеза еще в 1770 году и с тех пор сильно пострадавшей от солнца и дождей. По обе стороны двери оконные пролеты были украшены наверху головами нимф, а в окнах, за самыми большими стеклами, какие только нашлись в Париже, были выставлены модные эстампы и последние новинки в области цветной гравюры. В тот день там можно было видеть любовные сцены, грациозно, но, пожалуй, с излишней сухостью изображенные Буальи: «Уроки супружеской любви» и «Кроткое сопротивление», возмущавшие якобинцев и служившие поводом к доносам, которые наиболее ревностные из них делали в Общество искусств; «Народное гулянье» Дебюкура, с щеголем в панталонах канареечного цвета, рассевшимся на трех стульях; коней работы молодого Карла Верне, аэростаты, «Купанье Виргинии» и копии с произведений античной скульптуры.
Из числа граждан, беспрерывным потоком проплывавших мимо лавки, дольше всех простаивали перед обеими соблазнительными витринами самые оборванные: наиболее впечатлительные, падкие на всякие зрелища, они старались хотя бы только глазами завладеть своей долей наслаждения в этом мире; раскрыв от восхищения рот, они замирали на месте, между тем как аристократы, скользнув небрежным взором, хмурили брови и проходили мимо.
Издалека еще, едва завидя дом, Эварист устремил взгляд на одно из окон второго этажа, на то, что было налево от входа и в котором за узорной железной решеткой стоял горшок красной гвоздики. Это окно освещало комнату Элоди, дочери Жана Блеза. Торговец эстампами занимал со своей единственной дочерью весь этаж над лавкой.