Шрифт:
А там — а там он будет нами править
По-прежнему <…>
«Гласа Божьего» в толпе на Девичьем поле не слышно; здесь царит общенародное равнодушие, умело скрываемое за торжественными жестами и кликами. Карамзину кажется, что народ осознанно участвует в событии, волнообразно падая ниц, рыдая и смеясь; Пушкину видно и слышно иное. Рухнувшие на колени мужики шепотом вопрошают друг друга: «О чем там плачут?» — «А как нам знать? то ведают бояре, / Не нам чета!»
Один
Все плачут,
Заплачем, брат, и мы.
Другой
Я силюсь, брат,
Да не могу.
Первый
Я также. Нет ли луку?
Потрем глаза.
Второй
Нет, я слюнёй помажу.
Что там еще?
Первый
Да кто их разберет?
Сразу после этого следует восторженный выдох толпы:
Народ
Венец за ним! он царь! он согласился!
Борис наш царь! да здравствует Борис!
Ирония обжигающая. Из тронного зала Карамзину чудится, что народ действительно охвачен священным безумием и бросает невинных младенцев, словно изображая жертвоприношение. Пушкину, однако, видна другая картина:
Баба (с ребенком)
Ну, что ж? Как надо плакать,
Так и затих! вот я тебя! вот бука!
Плачь, баловень!
(Бросает его об земь. Ребенок пищит.)
Ну, то-то же.
Всю меру пушкинской язвительности можно оценить, лишь опознав в реплике этой не слишком чадолюбивой женщины — «Агу, не плачь, не плачь; вот бука, бука / Тебя возьмет! агу, агу!.. не плачь!» — автоцитату из богохульных «сказок», написанных в форме французских сатирических рождественских куплетов — «No"el» (1818):
Ура! в Россию скачет
Кочующий деспот.
Спаситель громко плачет,
За ним и весь народ.
<…>
«Не плачь, дитя, не плачь, суд
а
рь,
Вот бука, бука — русский царь!»
Смешно, когда баба из средневековой толпы цитирует неподцензурные стихи преддекабристской эпохи; двусмысленны гавриилиадские параллели, при этом возникающие; злоязычны намеки на современность, над которыми будет «ржать и биться» узкий круг «своих», допущенных до непечатного слоя пушкинского творчества… Но главное не в этом. Главное — в том, кому отведена малоприятная роль «буки»; главное — в народе и в его царе.
В стихах 1818 г. плачущий народ ждет от «буки» сказочку, которой все равно не поверит; в сцене 25-го года народ сам, своими слезами, своим фальшивым плачем пролагает «буке» дорогу к трону. И, значит, совершает соучастие через равнодушие в делах безбожной власти.
Эта сцена будет зеркально отражена в финальных эпизодах трагедии, изображающих воцарение Димитрия. Вот Григорий Пушкин идет к Лобному месту, окруженный народом. Первая же реплика этого самого народа —
Царевич нам боярина послал.
Послушаем, что скажет нам боярин, —
заставляет вспомнить перешептывание мужиков на Девичьем поле: «<…> то ведают бояре. / Не нам чета». И, значит, ремарка «Шум народный», венчающая политическую проповедь адепта новой власти, — тоже обильно пропитана иронией. Та самая сила, которой поставляются земные владыки и которой они «сильны», — народ — вновь отрекается от своего права вершить собственную судьбу и становится силой — слепой. Вновь то, что летописец (и следующий летописцу Карамзин) именует «мнением народным», на пушкинскую поверку оказывается не более чем шумом, а точнее сказать — просто многократно усиленным и озвученным мнением боярина.
Что ж толковать? Боярин правду молвил.
Да здравствует Димитрий, наш отец!
Только если прежде, в годуновские времена, равнодушие было пассивным, то ныне оно оборачивается порывом разрушительной безличной энергии. Народу проще возбудиться от боярских слов и ринуться на Кремль, чем решить что-либо самостоятельно. Мужик на амвоне и толпа, несущаяся по сцене, — страшные в своем комизме символы этого активного равнодушия, яростного уклонения от ответственности, или, как сказали бы прежде, от гражданственности.