Шрифт:
ЖАРА
Был жаркий день, как первый день творенья В осколках жидких солнечных зеркал, Куда ни глянь, по водяной арене Пузырился нарзан и зной сверкал. Нагое солнце, как дикарь оскалясь, Ныряло и в воде пьянело вдрызг. Лиловые дельфины кувыркались В пороховом шипенье жгучих брызг. И в этом газированном сиянье, Какую-то тетрадку теребя, Еще всему чужой, как марсианин, Я был до ужаса влюблен в тебя. Тогда мне не хватило бы вселенной, Пяти материков и всех морей, Чтоб выразить бесстрашно и смиренно Свою любовь к единственной моей. * * *
Словами черными, как черный хлеб и жалость, Я говорю с тобой, — пускай в последний раз! Любовь жила и жгла, божилась и держалась. Служила, как могла, боялась общих фраз. Все было тяжело и странно: ни уюта, Ни лампы в комнате, ни воздуха в груди. И только молодость качалась, как каюта, Да гладь соленая кипела впереди. Но мы достаточно подметок износили, Достаточно прошли бездомных дней и верст. Вот почему их жар остался в прежней силе И хлеб их дорог нам, как бы он ни был черств. И я живу с тобой и стареюсь от груза Безденежья, дождей, чудачества, нытья. А ты не вымысел, не музыка, не муза. Ты и не девочка. Ты просто жизнь моя. * * *
Поэзия! Я лгать тебе не вправе И не хочу. Ты это знаешь? — Да. Пускай же в прочно кованной оправе Ничто, ничто не сгинет без следа, — Ни действенный глагол, ни междометье, Ни беглый стих, ни карандашный штрих, Едва заметный в явственной примете, Ни скрытый отклик, ни открытый крик. Все, как умел, я рассказал про Зою. И, в зеркалах твоих отражена, Она сроднится с ветром и грозою — Всегда невеста, никогда жена. И если я так бедственно тоскую, Поверь всему и милосердна будь, — Такую Зою — в точности такую — Веди сквозь время в бесконечный путь. И за руку возьми ее… И где-то, Когда заглохнет жалкий мой мятеж, Хоть песенку сложи о ней, одетой В ярчайшую из мыслимых одежд. Поэзия! Ты не страна. Ты странник Из века в век — и вот опять в пути. Но двух сестер, своих союзниц ранних — Смерть и Любовь — со мною отпусти. ‹Январь — март 1969 г.›
КОНДРАТ КРАПИВА
(Род. в 1896 г.)
С белорусского
МОДА
Раз из больницы — в шлепанцах, в халате Сбежала женщина одна… Тут надобно заметить кстати, Что чуть не с детских лет она Усердно поклонялась модам, Причем — все увлеченней с каждым годом Свихнувшись в увлеченье том, Попала в сумасшедший дом. И вот покинула лечучрежденье это. А было, между прочим, лето. Махнув через забор, шагая все вперед, Пришла несчастная в какой-то огород — И со старанием, с любовью Взялась там уснащать копну своих волос И луком, и укропом, и морковью — Всем, что на грядках разрослось… Потом, в халате нараспашку, Она по улице пошла, как королева… Посмотришь — просто жаль бедняжку! Однако следом, справа, слева Бежали ротозеи, лоботрясы, — Десятка три. Хихикали, точили лясы: — Что делается, а?… Ты посмотри!.. — А франт какой-то, говорят, Нашел весьма пикантным тот наряд, Промолвив: — Очень, очень мило!.. — Про это модницы узнали, как на грех, Вы представляете, что было?! На платьях понаделали прорех, Отверстий, вырезов, распорок И спереди и сзади — штук по сорок. Напропалую, без оглядки Работали служительницы мод… Глядь, в волосах уже не грядки, Не огород, А многополье — по такой системе: Картофель украшал собою темя, Виски — различный прочий корнеплод, Ячмень шумел под ветром на макушке, И на затылке — заросли петрушки… А для чего, простясь с покоем, Франтихи на мученья эти шли? Да чтоб шмели вокруг гудели роем (Ну, разумеется, двуногие шмели). Я думаю, и сами вы поймете, О чем я в басне речь веду. Конечно, не о севообороте!.. Я тех имею тут в виду, Кто следует за модой слепо, Как ни была б она нелепа. Да, адресуюсь ник женщинам при этом… Но больше — к молодым поэтам. ‹1926›
ПАПА ЗАЯЦ
В ночном пасутся лошади у нас С весны чуть не до первого мороза… И как-то раз В рассветный час С Кобылою из одного колхоза Столкнулся Заяц около куста. Аж задрожал от носа до хвоста! Нет, не со страху: очень уж ему Пришлась по вкусу пегая Кобыла. Да и она его как будто полюбила — За что, и сам я не пойму… Однако Заяц после этой встречи Стал намекать, хвалиться в каждой речи, Что было там не просто, мол, свиданье, А… форменное бракосочетанье. Поднимет Зайца на смех кто-нибудь, А Заяц — гневно: — Протестую! Я вам сумею рты заткнуть! Увидите! Союз наш не впустую!.. — И впрямь, у пегой через год — Приплод: Буланый жеребенок-сосунок. От счастья под собою ног Не чуя, Наш Заяц-папа мчит к знакомым и к родным: — Пошли! Наследника вам показать хочу я! И зайцы не смеются уж над ним, Смекают: «Хвастал, видно, неспроста!..» Сбежались все. И вот из-за куста Родитель гордый, потирая лапы, Им на сынка кивает: — Чем не я? Моя косинка, шустрость в нем моя, И хвост короткий, куцый, как у папы. Так вот: чтоб впредь вы чушь в мой адрес не мололи, Кого мне полюбить? Слониху, что ли? — Валяй! — шумит братва. — Давно пора! Качать разбойника! Ура! Ай, Заяц! Ну подлец! Ну молодец! Он охмурит, кого захочет!.. — Но тут поблизости колхозный Жеребец Как вдруг заржет, как загогочет, — И длинноухие, кто в поле, кто в кусты, С «папашей» вместе дали лататы. Добавлю к басне, что она Тех личностей касается, Претензий у кого хватило б на слона, Заслуг же — меньше, чем у зайца. ‹1935›
ФИЛОСОФ И РЕКА
Намерясь разработать ряд вопросов, Надеясь истину в скитаньях обрести, По белу свету брел Философ. Брел, брел — и сбился вдруг с пути: Хотел к деревне выйти напрямки, А вышел к берегу реки. Ну надо ж этакой случиться неудаче! Видны дома, дымки видны. Доносится и запах — не иначе Пекут блины (Был к запахам в тот миг Философ чуток, Поскольку голодал уж больше суток), Но вот беда: И там и сям — вода. В какую сторону здесь ближе к переходу?… Тут окунул Философ палец в воду И с мыслью: «Не прошляпить бы блины», — Стал стаскивать штаны. Разделся. Но себе мыслитель верен! В штанах он или без штанов, — Порассуждать всегда готов: «Плыть или же не плыть?… Конечно, я намерен Постичь умом любую глубину, Однако здесь вода… мутна и неприятна. Допустим, я в нее нырну, Но вынырну ль обратно? Нет, эта глубь, по видимости всей, Не для философов, а лишь для карасей!..» Раздумий цепь была бы длинной, Но тут раздался рев ослиный: Невдалеке Осел трусил к реке. Вот спрыгнул в воду он и храбро — на середку (Где речка, надо думать, глубока), Там промочил водицей глотку И ну хвостом кропить бока… Философ, онемев, глядит недоуменно: Так вот какая здесь река! Вся глубина — Ослу лишь по колено. С произведеньем встретившись туманным, Его сравнить подчас мы склонны с океаном, Хоть не от глуби в нем не видим дна, А оттого, что там — лишь муть одна. ‹1963›
МОИСЕЙ КУЛЬБАК
(1896–1940)
С еврейского
БЕЛАРУСЬ
Мой дед из Кобыльников носит кожух обветшалый Еврей с топором и лошадкой, — обычный мужик. Шестнадцать дядьев и отец мой, еще не старик, — Простые евреи, евреи простые, как скалы. Плоты они гонят и сыростью пахнут речной. До вечера бревна таскают в лесу спозаранку, Все вместе свой ужин хлебают из миски одной И валятся, точно снопы, па кровать и лежанку. Мой дед, — еле-еле на печь он влезает, мой дед, И дремлет уже на ходу, сгорбив дряхлые плечи, А ноги — понятливы, сами ведут его к печи, Ах, добрые ноги, что служат ему столько лет… ЛУННАЯ НОЧЬ
Плывет царица Савская — луна, Прохладные струятся покрывала — Сны синевы, небесный отблеск сна… И приглушенный, слабый лунный свет Стекает вниз и капает светло На каждое уснувшее село. И шевелится мягкий лунный луч, Всё на земле связуя понемногу: И курочку, примявшую траву, И рыбку, что глотает синеву, И белую овечку, — там в хлеву. Плывет царица Савская — луна, Покинув трепет мраморный чертога.