Шрифт:
Но вот кто действительно растерялся — старушка. Она сурово встретила меня, только кивнула и гордо прошла мимо. Потом вдруг вернулась и с мстительным видом сунула в чемодан какую-то блузку:
— И очень хорошо. А что же? Так и нужно.
Она долго сидела в столовой и ничего не делала, только критиковала нашу укладку, а потом сорвалась и как ни в чём не бывало побежала на кухню ругать домработницу за то, что та чего-то там мало купила.
— Я ей тыщу раз говорила: видишь ливер — бери, — сказала она мне, вернувшись, — видишь заднюю часть хорошую — бери. «Да как же так, да я без вас не знаю». А что тут знать? Нерешительная. Я таких терпеть не могу.
— Бабушка, ничего не нужно, — сказала Катя.
— Не нужно? Как это так? Взяла бы.
Потом материальные заботы оставляли её, и она начинала вздыхать и украдкой пить у буфета лавровишневые капли. Время от времени она забегала куда-нибудь, где никого не было, и уговаривала себя не волноваться. Но недолго действовали на неё эти самоуговоры — и снова нужно было бежать к буфету и украдкой пить лавровишневые капли…
Не много времени понадобилось нам, чтобы уложить Катины вещи. У неё было мало вещей, хотя она уезжала из дома, в котором провела почти всю свою жизнь. Всё здесь принадлежало Николаю Антонычу. Но зато из своих вещей она ничего не оставила, — она не хотела, чтобы хоть одна какая-нибудь забытая мелочь могла ей напомнить о том, что она жила в этом доме.
Она уезжала отсюда вся — со всей своей юностью, со своими письмами, со своими первыми рисунками, которые хранились у Марьи Васильевны, с «Еленой Робинзон» и «Столетием открытий», которые я брал у неё в третьем классе.
В девятом классе я брал у неё другие книги, и, когда дошла очередь и до них, она позвала меня к себе и прикрыла дверь.
— Саня, я хочу подарить тебе эти книги, — сказала она немного дрожащим голосом. — Это папины, я всегда очень берегла их. Но теперь мне хочется подарить их тебе. Здесь Нансен, потом разные лоции и его собственная.
Потом она провела меня в кабинет Николая Антоныча и сняла со стены портрет капитана — прекрасный портрет моряка с широким лбом, сжатыми челюстями и светлыми живыми глазами.
— Не хочу оставлять ему, — сказала она твёрдо, и я унёс портрет в столовую и бережно упаковал его в тюк с подушками и одеялом.
Это была единственная вещь, принадлежавшая Николаю Антонычу, которую Катя увозила с собой. Если бы она могла, она увезла бы самую память о капитане из этого подлого дома.
Не знаю, кому принадлежал маленький морской компас, который когда-то так поразил меня, — тайком от Кати я сунул и его в чемодан. Во всяком случае, он принадлежал капитану.
Вот и всё. Вероятно, это было самое пустынное место на свете, когда, уложив вещи и взяв в руки пальто, мы прощались с Ниной Капитоновной в передней. Она оставалась, но ненадолго — пока Катя не переедет в комнату, которую ей предлагал институт.
— Ненадолго! — торжественно сказала старушка, заплакала и поцеловала Катю.
Кира споткнулась на лестнице, села на чемодан, чтобы не скатиться, и захохотала. Катя сердито сказала ей: «Кирка, дура!» А я шёл за ними, и мне казалось, что я вижу, как Николай Антоныч поднимается по этой лестнице, звонит и молча слушает, что говорит ему старушка. Дрожащей рукой он проводит по лысой голове и идёт в свой кабинет, механически переставляя ноги, как будто боится упасть. Один в пустом доме.
И он догадывается, что Катя не вернётся никогда.
Глава десятая
НА СИВЦЕВОМ-ВРАЖКЕ
До сих пор это был самый обыкновенный кривой московский переулок, вроде Собачьей площадки, на которой когда-то жил Петька. Но вот Катя переехала на Сивцев-Вражек — и с тех пор он удивительно переменился. Он стал именно тем переулком, в котором жила Катя и который поэтому был ничуть не похож на все другие московские переулки. И самое название, которое всегда казалось мне смешным, теперь стало значительным и каким-то «Катиным», как всё, что было связано с нею…
Каждый день я приходил на Сивцев-Вражек. Кати с Кирой ещё не было дома, и меня встречала и занимала разговорами Кирина мама. Это была чудная мама, артистка-декламаторша, выступавшая в московских клубах с чтением классических произведений, маленькая, седеющая и романтическая — не то что Кира. Обо всём она говорила как-то восторженно, и сразу было видно, что она обожает литературу. Это тоже было не очень похоже на Киру, особенно если вспомнить, с каким трудом она когда-то одолела «Дубровского» и как была убеждена, что в конце концов «Маша за него вышла».
С этой мамой мы разговаривали иной раз часа по два, к сожалению, всё о какой-то Варваре Рабинович, тоже декламаторше, но знаменитой, у которой Кирина мама собиралась брать уроки, но раздумала, потому что эта Варвара приняла её с «задранным носом».
Потом являлась Кира — и каждый раз говорила одно и то же:
— Ай-ай-ай, опять одни, в темноте. Интересно, интересно… Саня, я просто дрожу за мать, — говорила она трагически. — Она в тебя влюбилась… Мамочка, что с тобой? Такое увлечение на старости лет! Боюсь, что это может кончиться плохо.