Шрифт:
Впрочем, нужно сказать, что иногда мы вовсе не кривили душой, уверяя, что «ничего не будет заметно». Я прежде никогда не думала, что можно, например, сделать новый нос или пересадить на лицо кусок кожи. Сколько раз случалось, что на первых перевязках страшно было взглянуть на раненого, а через два — три месяца он возвращался в свою часть с едва заметными следами ран, которые должны были, казалось, обезобразить его навсегда.
Мне было трудно в стоматологической клинике, особенно первое время, и я была рада, что мне трудно и что нужно так внимательно следить за каждым словом и держаться уверенно, даже когда очень тяжело на душе.
Петина часть стояла на Университетской набережной. Сразу же после отъезда детей он записался в народное ополчение. В свободное время я забегала к нему; мы сидели на брёвнах, сваленных у парапета, или прохаживались от Филологического института до Сфинксов. Другие памятники были уже сняты или завалены мешками с песком, а Сфинксы почему-то ещё лежали, как прежде, в далёкие мирные времена, до 22 июня 1941 года. Бесстрастно уставясь на всю эту скучную человеческую возню, лежали они на берегу Невы, и у них были широко открытые глаза и высокомерные лапы. У Пети становилось доброе, хитрое лицо, когда он смотрел на Сфинксов.
— Сделать такую лапу — и умереть, — как-то сказал он мне и стал длинно, интересно рассказывать, почему это гениальная лапа.
Мы с Розалией Наумовной перечинили ему всё бельё, но он ничего не взял, хотя бельё, которое он получил в батальоне, было гораздо хуже. Вообще он очень старался поскорее стать настоящим солдатом.
Глава пятая
БРАТ
Накануне я была у него, и он ничего не сказал — очевидно, приказ был получен ночью. Я дежурила. Розалия Наумовна вызвала меня и сказала, что Петя звонил домой, просил зайти; если можно — немедленно, но, во всяком случае, не позже полудня. Моё дежурство кончалось только в полдень, но я отпросилась. Варя Трофимова заменила меня, и ещё не было десяти часов, как я уже была у Филологического института. Знакомый боец из Петиного батальона мелькнул в окне, я окликнула его.
— Сковородникова? Сейчас сообразим…
Петя торопливо вышел из ворот, мы поздоровались и пошли по набережной, к Сфинксам.
— Катя, мы сегодня уходим, — сказал он. — Я очень рад.
Он замолчал. Он был взволнован.
— Никто не думал. Мы должны были на днях отправиться в учебный поход. Но, очевидно, положение изменилось.
Я кивнула. Раненые в последнее время поступали из-под Луги — нетрудно было догадаться о том, что положение изменилось.
— Я написал письма, — продолжал он и стал рыться в сумке. — И хотел просить вас… Вот это не нужно посылать.
Он достал конверт, незаклеенный, ненадписанный, и протянул его мне:
— Это — Петьке. Вы ему отдадите, если меня…
Он хотел сказать «убьют», даже губы сложил, и вдруг улыбнулся по-детски.
— Понятно, не сейчас отдадите, а так — лет через десять.
— Саня никогда не стал бы писать таких писем.
— У него нет сына.
Должно быть, у меня немного дрогнуло лицо, потому что он испугался — подумал, что обидел меня… Мы остановились, и он крепко взял меня за руку:
— Что же Саня? Где он?
— Не знаю.
— Я писал ему на ППС, но не получил ответа. Всё равно — он жив, и с ним ничего не случится.
— Почему?
Он помолчал.
— Я верю, что не случится. Помните, он говорил: «Небо меня не подведёт. Вот за землю я не ручаюсь».
И правда, Саня так говорил. Но это было давно, а теперь, во время войны, как-то пусто прозвучали эти слова.
— А это отцу. — Петя достал из сумки второе письмо. — Если он жив. Видите, всё такие письма, что никак не пошлёшь почтой, — добавил он горько. — Работы мои возьмут в Русский музей. Я уже сговорился.
Я даже руками всплеснула.
— Да нет, это просто так, — поспешно сказал Петя, — не потому, что могут убить, а вообще. И Косточкин сделал то же, и Лифшиц, и Назаров.
Это были художники.
— Мало ли что может случиться… Да не со мной же, господи, — добавил он уже нетерпеливо. — Или вы думаете, что Москву бомбят, а Ленинград так и не тронут?
Я этого не думала. Но он так распорядился всеми своими делами, как будто в глубине души и не надеялся на возвращение.
— Нам ещё кажется, что мы — одно, а война — другое, — задумчиво сказал он. — А на самом деле…
В конце концов он стал совать мне свои часы, но тут уж я возмутилась и стала так ругать его, что он засмеялся и положил часы обратно.
— Чудачка, мне же выдали новые, с компасом, — сказал он. — Ведь вы знаете, Катя, кто я? Младший лейтенант, — пожалуйста, не шутите!
Не знаю, когда он успел получить младшего лейтенанта, — он всего-то был в армии месяц. Но он сказал, что ещё в академии прошёл курс и числился командиром запаса.
Мы дошли до Сфинксов и, как всегда, остановились у того места, где почему-то был снят парапет и кусок сломанных перил болтался на талях. Вздохнув, Петя уставился на Сфинксов — прощался? Длинный, подняв голову, стоял он, и что-то орлиное было в этом худом профиле с гордо прикрытыми, рассеянными глазами. «Плевал он на эту смерть», — как рассказывал мне потом, через много дней, командир его батальона. Как ни странно, но именно в этот день, прощаясь с Петей у Сфинксов, я почувствовала эту гордость, это презрение.