Шрифт:
Март не знал, откуда к нему приходят строчки, похожие иногда на стихи, иногда – на пророчества, а чаще всего – на бессвязный набор слов. Порой он видел во сне, как невидимое стило быстро пишет их перед глазами его, лежащего где-то на самом дне мира. Строчки появлялись быстро и еще быстрее исчезали, и он иногда запоминал еще во сне отрывочные слова, иногда – целые выражения. Но поутру они неизменно стирались в памяти, оставляя за собой лишь прозрачный след чего-то важного и ожидающего ответа только от него.
«Почему так устроена жизнь, что чем хуже она, тем всегда лучше для стихов?» – думал Збышек, ища глазами Эгле. Девушка с самого рассвета хлопотала у огня. Над маленьким костерком был подвешен котелок с пенящейся водой. Набросав в кипящие пузыри всяких травок, без просу вытащенных из мешочка раненого Травника, Эгле мешала отвар ложкой, тихо напевая. Сейчас она была точь-в-точь как маленькая серая мышка из старой полянской сказки, которая вознамерилась однажды стать ведьмой и сварить волшебное снадобье, выпив которое, всякий зверь тут же непременно превратится в человека. Ночь отчасти восстановила силы молодой друидки, но теперь Эгле очень мерзла и беспрестанно куталась в большую темную шаль, которую всегда таскала с собой. Эта старинная шаль когда-то явно согревала еще острые плечи ее суровой прабабки – кое-где просвечивали дыры, но их, в общем-то, всегда аккуратная Эгле почему-то никогда не стремилась зашить.
Март стал вслушиваться, и, поскольку Эгле сидела к нему спиной, он с тайным удовольствием залюбовался фигурой девушки. Она тихо напевала, устремив задумчивый взгляд на недвижную водную гладь Домашнего озера, еще подернутую дымкой рассветных испарений. Над костерком легко струился и поднимался к верхушкам сосен еле видимый дымок. Голоса лесных птиц были по-утреннему чисты и прозрачны, и ничто не напоминало о ночном бое, кроме стального стержня оперенной арбалетной стрелки, по-прежнему торчащей из косяка над дверью.
Голос девушки был немного хрипловат, не столько от природы, сколько от переживаний минувшего дня и ночной сырости, но слова вполне можно было разобрать. Теперь Эгле запела новую песню высоким, печальным голосом, и Збышек вдруг почувствовал, как что-то кольнуло его в душе. Да-да, именно в том самом месте, где, как он считал, уже давно была только тупая, ноющая боль, и где мягкими и прохладными кольцами мудрой змеи свернулась тихая и присмиревшая от времени и долгих раздумий светлая и безнадежная тоска.
Збышек слушал, и чувствовал, как ногти пальцев против его воли врезаются в судорожно сжатые кулаки. Эти слова он слышал впервые.
Сколько лет, сколько зим он идет по дорогам,По тревогам земным и по душам убогим…Там, где тлеет закат, там, где звезды горят,Там, где травы по пояс…Мне тебя не понять,Мне тебя не догнать,Но я слышу твой голос.Он приходит во сне, сны уходят за ним вслед.Он идет по весне, но в руках его спит снег…Он приходит в свой срок, он меня еще встретит,Может быть, это – рок,Может быть, это – бог,Или, может быть, ветер…Не разбив зеркала – не сбежать от судьбиныНе познать дикий мед – не вкусивши рябиныСтарых снов легкий дым я однажды утрачуИ пойду вслед за ним,Побегу вслед за ним,И вослед мне заплачут…Что бы ни пел мужчина, в трудах ли, на пиру или в дороге, он всегда поет о женщине. Причем поет зачастую не о какой-то конкретной женщине, со своим именем и судьбой, а о той, что воплощает в себе память о многих, и даже о тех, кто еще не встретился ему ни в трудах, ни на пиру, ни в дороге. Женщина же, порой проживая в маленькой песне целую жизнь, как правило, тоже думает о мужчине, но она всегда знает его имя и думает, что знает судьбу. Март знал, что Эгле поет не о нем. Сердцу его сейчас было так холодно, что он зябко передернул плечами, еще раз оглянулся, опустил голову и тихо побрел в дом. После ночного бдения, когда он единственный оказался способен держаться на ногах, Збышек очень устал. Но сейчас Марту показалось, что душа его опустошена, а это было неизмеримо, в тысячу крат хуже и тяжелее любых ран и увечий. По крайней мере, так ему сейчас это казалось.
Поить целебным отваром раненого Травника собрался у кровати друида весь отряд. У Марта был сумрачный вид, но ему досталось всю ночь сторожить, и Эгле настояла, чтобы он выпил чашку горячего снадобья для подкрепления сил. Ян тоже получил свою порцию зелья. Голова его была крепко забинтована прокипяченной тряпицей, из тех, что всегда лежали в общей торбе друидов, а носить ее в пути почти всегда приходилось любящему на этот счет попетушиться и похорохориться Марту. Пролежав полночи в горячем бреду, Травник, наконец, уснул и, проснувшись утром, почувствовал себя лучше, даже пытался улыбаться и шутить. В ту пору каждый уже рассказал о том, что с ним приключилось минувшим днем в лесу, и особенно всех заинтересовали таинственный спаситель Коростеля и судьба предателя Ткача. Ведь когда Ян пришел в себя у обрыва, рядом с ним не было никого… Но сейчас все, словно по обоюдному согласию, решили отложить трудные думы хотя бы на час, потому что и тело, и душа каждого нуждались в отдыхе и добром слове.
– Вот и опять провели безносую, – усмехнулся Коростель, сосредоточенно дуя на чашку с горячим отваром.
– Да уж, – буркнул Март, а Ян так похоже загнул вниз кончик собственного носа, выпучив глаза, и в сочетании с его перевязанной головой это было настолько уморительно, что Эгле не выдержала – совсем по-девчоночьи прыснула, тут же быстро прикрыв рот ладошкой.
– Жаль, Гвинпина нет, – размягченно улыбнулся Травник. – Этот бы сейчас показал цирк. Хотя у тебя, Ян, тоже неплохо получается.