Шрифт:
«И я умру, — вздохнул Кокор, — так-то оно и лучше».
Полковник Палади стоял бледный, прислонившись к разбитому, искалеченному грузовику. Он облокотился на борт, подперев голову рукой. «Это наш грузовик. Господин полковник Палади как будто позирует фотографу».
Митря начал считать убитых, но сбился со счета. Грузовики, которые немцы обороняли тесаками и пулями от натиска рекрутов, превратились в кучу больших и маленьких кусков железа, дерева, человеческого мяса. В этой мясорубке исчезли и те, кто сначала отрубил руку фельдфебелю Катарамэ, а потом застрелил его.
— Флоря, это и лучше, что с тобой так случилось, — обратился Кокор с ласковой шуткой к своему товарищу, — если спасешься, по крайней мере, нога от ревматизма страдать не будет.
Но кузнец потерял сознание.
Когда в следующее мгновенье Митря Кокор поднял глаза, он увидел, как через поле двигались какие-то серые громады. Танки! Вдруг все, кто еще мог передвигаться среди вереницы разбитых грузовиков или разбежались по полю, бросились к красному флажку советской командирской машины.
— Знают немцы порядок… — удивился Митря.
Он тоже бросил ремень с пистолетом, что делали, как он заметил, все подходившие к танкам. Люди становились во фронт и поднимали руки. Он тоже поднял руки, но никто не обратил на него внимания.
Тот же самый непрерывный грохот вдали. Тот же гул и вой самолетов здесь. В степи мелькали другие танки, сгонявшие в загон горизонта новые стада.
«Много народу погибло. Но много и осталось… Может, и нам пустят пулю в висок, как и раненым».
Умрет он в солнечный день. Вот такой же была и степь в Дрофах, только тихая и мирная, какой больше никогда не будет, потому что все кончилось.
Когда подошли санитары, чтобы поднять раненого кузнеца, они застали Митрю Кокора в слезах.
— Что с тобой? Ты тоже ранен? — спросили они по-русски.
Митря понял. Он показал на кузнеца.
— Я ньет болнав. Это мой друг.
— Хорошо, хорошо, — сказали они, похлопав его по спине. — Иди, становись в колонну с пленными, — приказали ему потом.
Кузнец открыл глаза. И, уходя, Митря почувствовал, как на сердце его потеплело.
Глава тринадцатая
Митря смотрит, вникает и учится
«Я опорожнил мешки от глупости и добыл крупицу разума».
Так хотел бы начать Кокор письмо к той, что была далеко, в Малу Сурпат, у самых Дроф.
«То, что я думал о стране, где нахожусь, и о людях, которые в ней живут, все хранилось в мешках. Теперь я увидел правду, уверился, что труженики, такие же, как и мы, живут без помещиков. Были и здесь хозяева вроде Трехносого, но народная революция смела их. Не бойся этих слов, потому что на деле, а не на словах будет это и у нас. И бедняки из Малу Сурпат, такие же, как мы с тобой, займут запретную землю. Я хочу увидеть, как дед Тригля обретет безбедную старость, а его Кица отдохнет хоть часок».
Митря не мог послать это письмо, потому что был в плену в одном из лагерей и еще не имелось разрешенья на письма, как сказал ему кто-то из товарищей, старых военнопленных, которые знали больше его и даже говорили по-русски. Нужно и ему выучиться, и как можно скорей!
Кроме того, что еще не была дозволена переписка, дела на родине и в Малу Сурпат шли еще по-старому, ведь война не кончилась. Советские войска мощно пробивались вперед и громили немцев, но еще не вырвали родину из немецких лап.
И еще одно — ведь всего-то не уместишь на почтовой открытке величиной с ладонь.
«Перво-наперво, Настасия, знай, что с тех пор, как я здесь, я понял, что люблю тебя».
Впрочем, она знает это с той поры, когда кукушка куковала им про весну среди цветущей акации.
Многое с тех пор произошло!
«Подошел ко мне какой-то русский, Настасия, и приказал предоставить ему заботу о Флоре, который лежал у меня на руках с перебитой ногой, а самому становиться в ряд с другими пленными.
Седой такой, брови белесые, глаза голубые, как бусинки. Он хлопнул меня по спине и улыбнулся, отдавая приказанье.
Когда мы шли, я сказал ему, что я румын.
— Да. Хорошо! — ответил он по-русски.
Он меня понял.
Я пошел и присоединился к нашим. Немцы отдельно, наши отдельно. Только потом я опомнился, как же разыскать того седого солдата, который позаботился о моем друге Флоре. Но возвратиться назад я уже не мог, а из наших его никто не приметил. Кто он, как его зовут… Советские не понимали, о чем я беспокоюсь. Потом смеялись, когда толмач объяснил, что мне нужно.