Шрифт:
ГЛАВА VIII
Судья Пейтон завещал все свое имущество жене без каких-либо условий. Однако дела его оказались в чрезвычайном беспорядке, так же, как и бумаги, и хотя миссис Пейтон не удалось обнаружить документов, относящихся к последней его сделке с мистером Брантом, которая сохранила ей усадьбу, было совершенно очевидно, что он истратил значительные суммы, пытаясь воспрепятствовать разделу своего ранчо. Это огромное поместье, хотя и не отягощенное никакими закладными, тем не менее не приносило дохода, отчасти из-за судебных издержек, а отчасти из-за систематических злоупотреблений, неизбежных при его величине и никак не охраняемых границах. Скваттеры и «хватуны», никем не тревожимые, вспахивали землю судьи и собирали урожай, его стада и табуны то сами забредали, то угонялись за пределы поместья, благо никаких оград не существовало. У вдовы не было ни сил, ни желания преодолевать подобные трудности, и, следуя совету своих друзей и поверенного, она решила продать все поместье, кроме части, включенной в «сестринский титул», которая вместе с усадьбой была возвращена ей Кларенсом. Она уехала с Сюзи в Сан-Франциско, предоставив Кларенсу и слугам сохранять для нее дом, пока не будет восстановлен порядок. Таким образом, ранчо Роблес превратилось в штаб-квартиру нового собственника «сестринского титула»: живя там, он вершил все дела, связанные с этой собственностью, посещал арендаторов, производил обмер входящих в нее земель и — крайне редко — собирал арендную плату. Не нашлось недостатка в скептиках, которые объявили последнюю более чем скудной и пришли к выводу, что этот щеголь из Сан-Франциско — в конце-то концов он был всего только сыном Хэмилтона Бранта, хоть и корчил из себя крупного землевладельца! — заключил крайне невыгодную и глупую сделку. К своему большому огорчению, я должен сказать, что один из собственных его арендаторов, а именно Джим Хукер, в глубине души склонялся к этому же мнению и считал, что Кларенс тут следовал велению тщеславия и неумеренного честолюбия.
Воинственный Джим зашел даже так далеко, что не преминул темно намекнуть Сюзи на это обстоятельство во время их недолгого совместного пребывания под кровом касы после успешного ее захвата. А Кларенс, еще помнивший былые капризы Сюзи и восклицание, вырвавшееся у нее, когда она узнала Джима, только дивился той дружеской фамильярности, с какой она встретила забытого товарища их детства. Однако он встревожился, когда впервые заметил, как легко и хорошо они понимают друг друга, и уловил странное сходство в их поступках и манере говорить. Обстоятельство это представлялось тем более странным, что внутренняя близость и сходство отнюдь не указывали на дружбу или хотя бы взаимную симпатию — наоборот, Сюзи и Джим относились друг к другу враждебно и подозрительно. Миссис Пейтон была холодно вежлива со старым товарищем Кларенса, но снисходительно любезна с нынешним его арендатором и доверенным, и ничего не замечала — слишком большую боль и досаду причиняло ей то обстоятельство, что Сюзи часто вспоминала давно прошедшие дни их демократического равенства.
— Помните, Джим, как вы в фургоне однажды раскрасили мне лицо, чтобы я стала похожа на индейскую девочку? — спрашивала она лукаво.
Но Джим, которому в присутствии миссис Пейтон и Кларенса вовсе не хотелось вспоминать свое прежнее скромное положение, отделывался короткими и неопределенными ответами. Кларенс, хотя его и умиляла эта видимая приверженность Сюзи к их общему прошлому, тем не менее очень страдал, замечая, насколько это неприятно миссис Пейтон, и, так же как она, был рад сдержанности Джима. После смерти Пейтона он почти не виделся с Сюзи, так что первое их тайное свидание в лесу оказалось и последним. Но Кларенса — а насколько он мог судить, и Сюзи — это совсем не огорчало. Он держался с ней еще более мягко, ласково и бережно, чем прежде, хотя она этого словно не замечала, и все же ему смутно казалось, что его чувство к ней изменилось. В тех редких случаях, когда Кларенс задумывался об этом, он считал, что тут повинны недавние волнения, сознание долга перед покойным другом и некая тайная мысль, последнее время всецело владевшая им. Он верил, что со временем это пройдет. И все же ему было приятно, что Сюзи уже не в силах причинить ему боль, за исключением, конечно, тех случаев, когда она мучила миссис Пейтон: а тогда он полубессознательно вел себя, как покойный Пейтон, выступая в роли посредника. И все же неопытность его была так велика, что с трогательным простодушием он истолковывал происходящее, как неторопливое созревание его любви к Сюзи. Да, он еще сумеет сделать ее счастливой, но об этом можно будет подумать потом. А сейчас провидение, казалось, ниспослало ему достойное призвание и цель, которых не знала его бездеятельная юность. Ему и в голову не приходило, что такая терпеливость означала только медленное угасание его любви.
Тем не менее вокруг ранчо происходили чудесные изменения и возрождение калифорнийского ландшафта — такого знакомого и все же вечно нового. Широкая терраса, которая полгода желтела, выгорала и сохла под неизменным пронзительным небом, теперь была во власти плывущих туч, бегущих переменчивых солнечных лучей, четких дождевых струй и готовилась к воскресению. Пыль, ковром лежавшая на дорогах и тропах и совсем запорошившая невысокий дубняк перед лесистой ложбиной, была уже давно смыта. Теплое влажное дыхание юго-западных пассатов смягчило резкие сухие черты ландшафта и вернуло ему яркость красок, точно мокрая губка, которой провели по запыленной картине. Раскинувшаяся перед усадьбой равнина сверкала и обретала темную сочность. Спрятанный в лощине лес, очищенный и окрепший в своем уединении, брызгал дождевыми каплями на тропинки и овражки, которые теперь превратились в веселые ручьи. Приметное земляничное дерево вблизи поворота к усадьбе сбросило свой алый летний наряд и завернулось в коричневато-зеленое домино.
Выпадали, конечно, и свинцовые дни, когда горизонт еле проглядывал сквозь частокол дождя, когда склон между террасами превращался в бурный каскад и лошадиные копыта беспомощно скользили по жидкой грязи троп, когда коровы увязали в трясине всего в нескольких шагах от проезжей дороги, которую нужно было переходить вброд, будто коварную реку. Выпадали и дни ураганных ветров, когда гигантские высохшие стебли овсюга падали, словно вывернутые с корнями сосны, причудливо пересекаясь друг с другом, а из узкой долины, где гнулись и раскачивались верхушки деревьев, доносился рев, подобный реву моря. Выпадали и долгие томительные ночи, когда ливень до самого утра стучал по красной черепице касы и барабанил по дранке новой веранды, что было еще более невыносимо. В такие часы Кларенс, живший на ранчо в полном одиночестве, если не считать слуг да какого-нибудь арендатора из Фэрвью, нашедшего здесь приют от непогоды, казалось, должен был бы задуматься над тем, как может повлиять уединение на его пылкую натуру. Однако он привык к монастырскому одиночеству, когда мальчиком жил в «Эль Рефухио», и ему не приходило в голову, что именно по этой причине оно, пожалуй, и окажется опасным. Время от времени он получал вести из шумного мира Сан-Франциско: несколько любезных строк от миссис Пейтон — ответ на его подробный отчет о своей управительской деятельности, два-три слова о здоровье ее и Сюзи и об их занятиях. Она опасалась, что чувствительная натура Сюзи страдает от необходимости соблюдать траур среди городского веселья, и собиралась, когда дожди кончатся, привезти девочку в Роблес: перемена обстановки будет ей полезна. Письма были плохой заменой тихому счастью домашнего круга, которое открылось ему на столь краткий срок, но Кларенс стоически с этим смирился. Он бродил по старому дому, уже словно лишившемуся благоухания семейного уюта; и все же вопреки кокетливому разрешению миссис Пейтон ни разу не вторгся в священные пределы будуара и ревниво держал его запертым.
Как-то утром, когда Кларенс сидел в кабинете Пейтона, туда явился Инкарнасио. Кларенсу нравился этот индеец, полууправляющий, полувакеро, и тот отвечал ему привязанностью, в которой собачья верность сочеталась с кошачьей уклончивостью, как было свойственно его натуре. Кларенс без труда завоевал его симпатии — какой-то родственник Инкарнасио служил в «Эль Рефухио», где среди простого люда еще бытовали романтические легенды о щедрости и благородстве мальчика-американца. Инкарнасио восхищался безрассудными выходками Кларенса еще до того, как его окончательно покорила по-княжески нерасчетливая покупка земли, став в его глазах неопровержимым подтверждением всего, о чем ему доводилось слышать. «Истинная кровь идальго всегда скажется, — произнес он тоном оракула. — Разве не убили его отца подлые ублюдки? Ну, а эти, прочие — ба!»
Теперь он стоял в кабинете, забрызганный грязью и полный таинственности, держа в руках сомбреро, а от мокрого серапе поднимался пар, и по комнате разливался запах конского пота и сигар-самокруток.
Наверное, хозяин заметил, какая сегодня разбойничья погода? Злобная, коварная и черная, как грех! Стоит поднять руку, и ветер забирается под серапе и норовит сбросить тебя с лошади; ну, а грязь… Карамба! Через пятьдесят шагов передние ноги коня становятся толще медвежьих лап, а копыта превращаются в глиняные шары!
Кларенс понимал, что Инкарнасио пришел к нему не для того, чтобы беседовать о погоде, и терпеливо ждал дальнейшего.
Однако этот подлый дождь, продолжал вакеро, прибил к земле стебли, сравнял все борозды и очистил ложбины и овражки, а также — самое главное! — обнажил камни и всякий хлам, укрытый под летней пылью. Поистине чудо: Хосе Мендес после первых же ливней отыскал серебряную пуговицу, которую потерял еще весной. А нынешним утром он, Инкарнасио, припомнив, как долго и с каким старанем дон Кларенсио искал сапог, пропавший с ноги сеньора Пейтона, решил поглядеть на склоне второй террасы. И — матерь божья! Он его нашел! Весь промокший, в грязи, но совсем такой, каким он был при жизни сеньора Пейтона. До колесика шпоры!