Шрифт:
– Ах ты Господи, – возрадовался Херн, – именно это я и чувствую! Средние века удивительно похожи на мою эпоху. Как интересно это превращение царских или королевских слуг в наследственную знать! Вам не кажется, что вы читаете об изменениях, происшедших после нашествия Замула?
– Еще бы не казалось!.. – ответил Мэррел. – Ну, теперь вы нам все объясните про этих трубадуров.
– Да, но вы и ваши друзья сами их изучили, – сказал библиотекарь. – Вы давно ими занимаетесь, только я не совсем пойму, почему вас увлекли трубадуры. На мой взгляд, труверы подошли бы здесь больше.
– Привычка, понимаете ли, – ответил Мэррел. – Все привыкли, что серенаду поет трубадур. А если в саду заметят трувера, полицию позовут, кто его там знает…
Библиотекарь несколько удивился.
– Сперва мне казалось, что трувер – вроде зеля, игрока на лютне, – признался он. – Но теперь я пришел к выводу, что он ближе к пани.
– Так я и думал, – печально признался Мэррел. – Но этого не решишь без Джулиана Арчера.
– Да, – смиренно согласился Херн. – Мистер Арчер глубоко изучил эти проблемы.
– Он все проблемы изучил, – сдержанно сказал Мэррел. – А я ни одной… кроме разве пива, я его, кстати, один и пью. Ну, мистер Херн, пейте веселей!.. Может, вы споете застольную хеттскую песню?
– Нет, право, – серьезно отвечал Херн. – Я не сумею, я плохо пою.
– Зато лазаете вы хорошо, – заметил Мэррел. – Я часто скатываюсь с омнибуса, но такого я бы и сам не сделал. Загадочный вы человек. Теперь вы подкрепились, главное – выпили, и я вас спрошу: если вы все время могли слезть, почему вы не пошли спать и не поели?
– Признаюсь, я предпочел бы лестницу, – смущенно сказал Херн. – У меня немножко кружилась голова, и я все же боялся упасть, пока вы меня не подтолкнули. Обычно я так не лазаю.
– И все-таки, – настаивал Мэррел, – как же вы там просидели всю ночь? Спустись, любовь ждет в долине… следовательно, на полку она не полезет. Зачем вы оставались наверху?
– Мне стыдно за себя самого, – печально отвечал ученый. – Вы говорите «любовь», а я совершил измену. Я словно бы влюбился в чужую жену. Человек должен держаться того, с чем он связан.
– Боитесь, что царевна Паль-Уль – как ее там, приревнует вас к Беренгарии Наваррской [35] ? – предположил Мэррел. – Прекрасный рассказ… за вами гоняется мумия, подстерегает вас и пугает по ночам в коридорах. Теперь я понимаю, почему вы боялись спуститься. Нет, правда, ведь вас там книги держали.
– Я оторваться не мог, – чуть ли не простонал Херн. – Я никак не думал, что восстановление цивилизации после варваров так интересно и сложно. Возьмите хотя бы вопрос о крепостных. Страшно подумать, что было бы, займись я этим в молодости.
35
Беренгария Наваррская (1165—1230) – жена Ричарда Львиное Сердце.
– Наверно, вы пустились бы во все тяжкие, – сказал Мэррел. – Помешались бы на готике, или на старой меди, или на витражах. Впрочем, еще не поздно.
Ответа он ждал минуты две. Библиотекарь как-то странно оборвал беседу; еще более странно смотрел он в открытую дверь на уступы сада, все сильнее пригреваемые утренним солнцем. Он смотрел на длинную аллею, окаймленную яркими клумбами, напоминающими миниатюры на полях старых книг, и на старый камень, стоявший в глубине, над уступами.
– Что таится в этих словах, – сказал он наконец, – которые мы так часто слышим? «Слишком поздно». Иногда мне кажется, что это правда, иногда – что это ложь. Быть может, все уже поздно делать, быть может, – никогда не поздно. Да, слова эти разделяют мечту и действительность. Всякий ошибается; говорят, не ошибается лишь тот, кто ничего не делает. А может быть, мы и ошиблись потому, что не делали ничего?
– Я же сказал вам, – ответил Мэррел, – по-моему, все едино. Эти проблемы интересны для таких, как вы, и пусты для таких, как я.
– Да, – с неожиданной твердостью сказал Херн. – Но предположите, что одна из проблем касается и вас, и меня. Предположите, что мы забыли родного отца, откапывая кости чужого прапрадеда. Предположите, что меня преследует не мумия или что мумия еще не мертва.
Мэррел смотрел на Херна, а Херн упорно смотрел на памятник в глубине аллеи.
Оливия Эшли была странной девушкой. Друзья, каждый на своем диалекте, называли ее занятной старушкой, романтической барышней, удивительным человеком, а самым удивительным в ней было то, с чего мы начали нашу повесть, – она по-прежнему писала миниатюру, когда все занимались пьесой. Она сидела склонившись, если не сгорбившись, над своей микроскопической средневековой работой в самом сердце нелепого театрального вихря. Выглядело это так, словно кто-то рвал цветы, повернувшись спиной к скачкам. Однако пьесу написала она, и она, а не кто иной, любила средневековье.
– Ну что же это! – говорила Розамунда, в отчаянии разводя руками. – Она получила, что хотела, и ничего не делает. Вот ей, пожалуйста, ее средние века, а ей ничего не нужно! Возится со своими красками, золотит там что-то, а мы трудись…
– Ну, ну, – отвечал Мэррел, всеобщий миротворец. – Это хорошо, что работаете вы. Вы же такая деловитая. Настоящий мужчина.
Розамунда смягчилась и сказала, что ей часто хочется стать мужчиной. Никто не знал, чего хочет ее подруга, но можно не сомневаться в том, что мужчиной ей стать не хотелось. Розамунда была не совсем права – Оливия ничего никому не навязывала. Скорее, пьесу у нее чуть не вырвали. Правда, они много к ней прибавили и знали это, да и кому же было знать, как не им. Они приспосабливали пьесу к сцене. В таком, новом виде она давала Джулиану Арчеру возможность эффектно появляться перед публикой и эффектно исчезать. Но Оливия, как ни жаль, все сильнее чувствовала, что его исчезновения радуют ее больше, чем появления. Она никому в том не признавалась, особенно – ему, ибо могла ссориться с теми, кого любила, но не с теми, кого презирала; и уходила в скорлупу, похожую на те чашечки, в которых держат золотую краску.