Шрифт:
После несносных, затянувшихся на недели апрельских дождей, когда нам пришлось, как я уже говорил, покрыть деревянным настилом даже коротенькую дорожку от кухни до бараков, чтобы не увязать по колено в грязи, над краем, где мы стояли, засверкал чудесный горячий май, напоминающий конец июня в Германии.
Чистота и порядок, сияющее зеркало и белоснежное полотенце, эмалированный умывальник, прикрепленный к стене деревянными планками, бритва и ножницы в клеенчатой сумке, лежащей на маленьком столе, покрытом упаковочной бумагой, — такой представала перед нами, посетителями, цирюльня, царство Наумана Бруно, которое в любое время не стыдно было показать даже генералу. А чтобы клиенты, сидя на нетесаном стуле без подставки для головы, не скучали, пока им скребут щеки, Науман Бруно кнопками прикрепил к стене фотоснимки, вырезанные из иллюстрированных журналов, и раскрашенные открытки с видами — этакие приятные картиночки. Прежде всего на посетителей смотрело снятое крупным планом здание рейхстага — дабы солдаты не забыли о существовании народного представительства. Надписи «Немецкому народу», для которой зодчий Валло оставил место над порталом, все еще не было. Очевидно желая возместить ее отсутствие, Науман прикрепил рядом с этим снимком известную открытку, где Вильгельм II в непромокаемом плаще изображен лоцманом, стоящим у штурвала. Внизу жирная подпись: «Мой курс — курс правильный, и я от него не отступлю!» Таким образом нестроевой Науман Бруно выражал одновременно и некоторую критику, и обязательный патриотизм. С правого фланга у Вильгельма II висела фотография социалистического депутата рейхстага доктора Людвига Франка с надписью: «Пал 12 сентября 1914 г.» Против этого уж никто ничего не мог возразить. Затем следовали две открытки с цветными пейзажами: озеро Шлахтензее осенью и знаменитое цветение вишневых садов в Вердере. Все это были аляповатые олеографии с обилием золотых, зеленых и розовых красок. На снимке берлинского дворца можно было снова увидеть Вильгельма II. В сопровождении всех своих шести сыновей, облаченных в офицерскую форму, с развевающимися султанами на касках, кайзер обходит фронт караульной роты. А вплотную к этой картинке была прикреплена довольно безвкусная карикатура: русские солдаты, тонущие в Мазурских болотах. Убранство сего помещения дополняли, выдавая образ мыслей и настроение его владельца, несколько красивых женских головок в романтическом стиле да портрет маршала Гинденбурга, вырезанный из какой-то парикмахерской газеты, рекламировавшей его стриженные ежиком волосы и маршальские усы как образец мужской элегантности.
Мы, солдаты третьего взвода, каждый день имели возможность лицезреть цирюльника, нашего камрада Наумана Бруно, за обедом. Поглощая кашу, горох или фасоль, он одновременно читал газету. Часто мы подтрунивали над ним: смотри, мол, не перепутай, а то еще по рассеянности сунешь в рот «Форвертс», а читать будешь сушеные овощи. Он за словом в карман не лез и отвечал в том же тоне. В споры с нами он не вступал. Зато два других социал-демократа держали себя по-иному. Один, наборщик имперской типографии Грейч, безоговорочно присоединялся ко всем заявлениям своей партии, а они сводились к пожеланию, чтобы в результате войны удалось устранить диктатуру военной клики… в России. Второй социал-демократ, наборщик Паль, раздумывал над тем, как бы и в Германии покончить с такой же, хотя и замаскированной, системой и в то же время не спускать глаз с социал-патриотов, с этих верноподданных, неусыпно следить за ними, чтобы они не плутовали. Науман болтался между этими двумя, словно «кофейное пойло» в котле полевой кухни. Когда они играли в скат, а я, не участвуя в игре, надоедал обоим советами, Науман едко высмеивал изысканную шкалу нашего питания: господину младшему лейтенанту подают ростбиф или бифштекс с луком и жареным картофелем, унтеры получают свежее мясо с капустой, а нас, солдат, кормят «шрапнелью» и волокнами консервированного мяса. В таких случаях Паль бормотал себе под нос широко распространенный стишок:
Всех равно корми, всем равно плати, И война давно была бы позади, —который, по их мнению, был направлен против классового государства, ведущего войну.
Так же единодушно все трое, играя в «Null ouvert» [9] , выражали мнение, что мир надо заключить возможно скорее и для этого опубликовать наши условия — умеренные, проникнутые чувством самосохранения: восстановление Бельгии и прежних границ с Францией, целостность сербской территории, возрождение самостоятельной Польши за счет русских и габсбургских провинций.
9
Карточная игра.
Только в вопросах тактики Науман расходился с Палем и его единомышленниками в тылу. Нельзя следовать страстному влечению сердца и один на один атаковать систему, которая достигла сейчас высшей точки своего могущества. Неправильно поступает депутат Либкнехт, бросая правду в лицо правящей клике, это неизбежно приведет его в тюрьму! Конечно, в такие времена большая честь сидеть за решеткой и не дышать одним воздухом с кровососами, хотя бы и на воле. Однако незачем разрушать свое здоровье и портить себе кровь; миг расплаты близится, бесспорно. Нет, надо быть таким примерным солдатом, как он, цирюльник Бруно Науман. Он не только не подает повода для какого-либо взыскания, но благодаря своему мастерству всегда на хорошем счету у начальства. А в то же время внутренне он ни к чему не причастен и несокрушим. Все, что видит и слышит, он наматывает себе на ус и помалкивает. В своей чистой цирюльне, с белоснежным полотенцем на гвозде, всегда горячей водой на железной печурке и благоуханием миндального мыла, он никогда не высказывал своих мыслей. Только позднее, после ликвидации нашего лагеря, когда мы очутились в Жиберси и как-то вечером вместе лежали в большой палатке, Науман рассказал, что он подумал, увидев меня на дорожке, ведущей в цирюльню.
«Этот солдат отрастил себе бороду, — подумал он, — за которую в мирное время, будь она ухожена и подстрижена, мои конкуренты выдали бы денежную премию, первый приз за такую окладистую, черную, густую, блестящую бороду. Парень он стоящий и здесь, у пруссаков, пройдет необходимую школу. У него есть знания, есть голова на плечах и язык хорошо подвешен; на такого после войны можно рассчитывать, конечно, в том случае, если он выживет. Но для этого ему прежде всего надо убрать этот великолепный экземпляр бороды».
И вот я вхожу и желаю ему здравствовать. Можно ли, дескать, побеспокоить его? Ведь перерыв на послеобеденный отдых еще не кончился.
— Беспокоить? Что за разговоры! Готов служить, — говорит Науман, кивая. — Но чем?
Вместо ответа я провел указательным пальцем от виска до самого кончика моего черного руна.
— Сбрить! — Я коротко и сухо рассмеялся.
— Ну, тогда за дело, камрад, — воскликнул он, — и немедля! Правильное решение! Браво, брависсимо! Ну, садись и сейчас увидишь, каким красивым будет твой угольный ящик, когда он окажется на земле. Сможешь упаковать его и послать родным, пусть сохранят на память о твоей бороде и войне.
Я откинулся на спинку стула; моя тиковая куртка бритью не мешала, мешал только галстук — нелепая тряпочка, одновременно служившая и воротничком. Я снял ее и как бы впал в прострацию. Горячая вода приятно увлажняла бороду, а миндальное мыло пышно и густо пенилось. Я слушал Наумана, быстро и умело водившего бритвой по ремню. Он говорил о том, что, находясь у пруссаков, я не имел права разрешать себе такую роскошь, что первая заповедь военной службы — быть овцой среди сотен овец. Это не значит, что он против истории с водой и пленными. Наоборот, он сам поступил бы точно так же, но разница в том, что он, с его английскими усиками под носом, никому не бросился бы в глаза.
И Науман принялся, начиная с висков, сбривать мою густую шерсть. Борода мягко и покорно ложилась под нож.
Раньше чем он дошел до подбородка, я ответил ему, что снимаю бороду отнюдь не для того, чтобы не бросаться в глаза. Просто я собираюсь в отпуск на предмет женитьбы, а моя будущая жена, так же как моя мать, запретила показываться ей на глаза бородатым.
— Собираешься в отпуск? Ах ты, наивный младенец! — сказал Бруно Науман, вновь принимаясь править бритву. — После истории с водой думать об отпуске? Не-ет, камрад! — продолжал он, беря в работу мою левую щеку. — Поставь на этом деле крест. Если тебе простят этот спектакль через полгода, и то еще счастье!