Шрифт:
— Аварийная команда; задание — перевозка двух орудий с опушки Фосского леса.
— Перевозка — перевозкой, — отвечает Глинский, — а команда расформирована. Можете идти.
Узнав таким путем, что молодой Кристоф Кройзинг, точно Урия Хеттеянин [10] , настигнут роком, я щелкаю каблуками и выхожу из канцелярии. Мне странно, что на дворе по-прежнему стоит прекрасная погода, что небо такое же кроткое и синее, как и четверть часа тому назад, что артиллерийская канонада не бушует громче прежнего, не ревет ураганом, не взрывается бунтом стихий.
10
Согласно библейской легенде, Урия был убит во время сражения, куда его намеренно послали на смерть.
«Умер и похоронен…» — думаю я. Сердце мое наполняет холодная тишина, над которой вздымаются своды торжественного благоговения. Мне никак не верится, что жизнь может творить нечто подобное.
Какой смысл имело существование этого благородного юноши с его хорошими побуждениями, — юноши, наделенного большим мужеством и чувством ответственности? Вот уткнулся он носом в затвердевшую глинистую землю и купается в собственной крови. Это был прямой расчет по теории вероятности, безошибочный расчет: не может человек неделями бессменно оставаться в такой точке, как ферма Шамбретт; раньше или позже его непременно ахнет тяжелым снарядом. Публика, засевшая в глубине нашего лагеря, рассчитала правильно. А меня все еще не покидает какой-то остаток веры в осмысленный миропорядок, в посрамление зла, не покидает здесь, в центре военных действий, в битве под Верденом, где непрестанно в восьми-десяти километрах от меня происходят события, которые я никогда не мог бы себе представить, как бы ни напрягал свой мозг.
Здесь пал друг угнетенных, а я случайно познакомился с ним. Но в этот самый миг, когда я перевожу дыхание, так же подло убивают десятки таких же людей, незнакомых мне. Почему, в сущности, я возмущаюсь? Ну, пал человек в борьбе за добро и правду, человек, ратовавший за слабых, против насилия над ними, против их ограбления… Быть может, я сумасшедший, во всяком случае, я здесь чужой. Я не ко двору, я не подхожу.
«Кристоф Кройзинг, мы с тобой чужие среди этой мышиной возни, — в отчаянии думал я, набивая трубку табаком из коричневой картонной коробки, которую таскал еще со времен Македонского похода в своем рюкзаке. — Видишь, я говорю с тобой, точно от тебя еще осталось нечто и оно подскажет мне, что я могу для тебя сделать, чтобы смерть твоя не была по крайней мере бессмысленной. Твое письмо, которое должно было пойти как приложение к моему, хранит теперь, правда, мой „Кот Мурр“ [11] ; крепко-накрепко прилипло оно к его страницам. Но прочесть его никто не сможет. Что сказать на все это? Закурить трубку и отправиться на луг, к ручью, искупаться и послушать, что нового? Я даже не знаю, в каком городе ты родился и жил. Я не знаю ни отца твоего, ни матери, ни дома, где они живут; знаю только, что у тебя есть дядя, но ни имя, ни фамилия его мне не известны.
11
«Записки кота Мурра» — роман немецкого писателя Э. Т. А. Гофмана (1779–1822).
Видишь ли, такова жизнь. Мы добровольцами пошли в армию, потому что верили, надеялись, потому что любили Германию и желали добра человечеству. Поэтому мы добровольно надели на себя ярмо, которое так ненавидели. Но напрасно мы это сделали. Что может быть хорошего, если власть находится в руках людей с душою вши и физиономией Глинского, который вон там, тряся жирным задом, шагает в Муарей, на вокзал. Да смилуется над ним господь. Что ж, господь так, пожалуй, и делает. А вот над тобой он не смилостивился. Много ли от тебя осталось? Образ в моей памяти, в памяти немногих твоих однополчан, в памяти твоих врагов и в бедной, обманутой памяти твоих родителей, которые узнают о твоей геройской смерти из лживого письма, написанного лицемерами. Видно, и вправду не все благополучно в царстве, имя которому — Вселенная».
Глава пятая. Здоровый сон
— В одну из ближайших ночей со мной произошла странная история. Она показалась бы мне вымыслом, если бы не уверения всех окружающих и если бы наутро я собственными глазами не убедился в ее реальности. Все же расскажу вам ее, так как она представляет собой лишь первую репетицию спектакля, который впоследствии повторялся достаточно часто.
В виде компенсации за недостаточное зрение я, как и большинство близоруких людей, одарен очень чутким слухом. Поэтому я не выношу ни шума, ни громкой болтовни.
Но человек слышит даже во сне и пользуется этим прежде всего, чтобы улавливать приближающуюся во мраке опасность. До войны я спал всегда в отдельной комнате и поэтому с большим трудом привык засыпать на людях.
И вот лежу я, стало быть, в бараке, где лежат еще сто двадцать пять подобных мне существ. Удушливая июньская ночь нависла над котловиной, которая тянется между Муареем и Романью и похожа на корыто мясника. Болотистые испарения никогда не рассеиваются здесь. Полнолуние; лунный молочный свет прозрачен. Погода летная. В такую ночь посты наблюдения, вероятно, не напрасно проявляют особую бдительность. Уже, должно быть, двенадцать, а может быть, и час; барак, погруженный, в темень, храпит во все носовые завертки под писк крыс, ведущих в подполье свою деловую жизнь. Им с трудом удается питаться отбросами, оставляемыми войной. А вот крысы, которые обитают километра на полтора-два дальше, отрастили себе отвратительные жирные животы за счет самих воинов. Крысы лагеря Штейнбергквель укусили как-то солдата Иешке в большой палец, когда он высунул из-под одеяла босую ногу, но тогда последовала такая расправа над крысиным народцем, что он сразу присмирел. Теперь грызуны, попискивая, мирно суетятся в своем подполье и оставили нас в покое.
Около часа ночи пулеметы в лагере Кап, расположенном в полутора или двух километрах от Тильского леса, начинают бешено трещать, а зенитные орудия, хрипло лая, выбрасывают в небо красную шрапнель. Летят! Их ждали уже несколько ночей, ни словом на этот счет не обмениваясь. Казалось бы, зачем портить ночной отдых нам, так тяжело работающим днем? (Некоторые, особенно осторожные, уже с месяц спят в одном из покинутых блиндажей на придорожном склоне.) Лагерь Кап энергично звонит в лагерь Муарей и предостерегает его. Похоже на то, что нынешний визит летчиков — следствие позавчерашнего, когда французы, не потревоженные нашими летчиками, произвели здесь среди бела дня аэрофотосъемки. Общеизвестно, что такое сделанный с самолета фотографический снимок и как отчетливо на нем все запечатлевается. Француз, конечно, не полетит в час ночи за линию фронта, чтобы бросать в нас медовые пряники. Телефонисты тотчас же погнали одного из своих к дежурному. Это оказался унтер-офицер Карде, человек чрезвычайно сообразительный. Налет на парк, где в данный момент хранится до тридцати тысяч снарядов, в том числе пять тысяч пятьсот химических, а в бараках спит вся рота! Карде бросается к часовым.
— Немедленно сигналить тревогу! Всех поднять! Бараки очистить! Искать укрытия на южном склоне!
И, пока с юга приближается нежное, точно комариное, жужжание французских машин — склады боеприпасов находятся в северной части лагеря, — солдаты Карде врываются в бараки с ревом:
— Воздушный налет! Все вон! Света не зажигать! Построиться на южном склоне!
Многие солдаты спят, положив сапоги возле себя. Никому не требуется более одиннадцати секунд, чтобы проснуться, обуться и в шинели, в куртке, в брюках, в кальсонах, кто в чем лег, с грохотом и стуком соскочить на дощатый пол и через один из трех выходов ринуться наружу. В бело-серой ночи бараки стоят открытые настежь, пустые. Топанье подбитых гвоздями сапог сопровождается бешеной трескотней пулеметов и лаем орудий, плюющих в небо маленькими злыми шрапнелями. Прожектора выбрасывают свои щупальцы и лапы, словно стараясь поймать и стянуть на землю не то комариный рой, не то тучу стрекоз. Их было, вероятно, три самолета, а может быть, и пяток. Как высоко они летят! Месяц — на южной части неба, и это им на руку. Безоружные люди, лежа по всему склону горы в сырой траве, на голой холодной земле, на закаменелой глине, затаили дыхание и всматриваются, вслушиваются в небо, в котором сейчас забушует гроза. Правильно, на этот раз достанется нам. Свист, двухголосый… многоголосый, сначала слабый, потом все усиливающийся, срывается с неба, и вслед за ним в долине, вспыхнув красным пламенем, рвется бомба. Взрыв какой-то скачущий, глухой удар грома — и бешеный раскат, точно светлый язык пламени, взвившийся среди темных. В тот же миг на месте попадания разверзается огненное нутро земли — только на миг. В следующую секунду тьма застилает долину, но и тьма длится одно мгновение, ее снова прорезает свист. Француз, невредимый, несмотря на неистовый лай зениток, бросает с воздуха бомбы на родную французскую землю, в которую вгрызся немец. Девять раз взвывает пораженная долина, потом пение моторов постепенно стихает, и звено самолетов, все три машины, не тронутые огнем наших батарей, удаляются, чтобы по ту сторону Мааса провести еще один налет.