Шрифт:
Сколько времени он еще распространялся на эту тему и какими примерами ее иллюстрировал, я не знаю, ибо при первой же возможности улизнул в главную комнату. Вскоре за мной последовал Джордж. Он подозвал меня к открытой двери, которая вела в комнату поменьше, И указал на кровать.
— Ложитесь здесь, — сказал он. — Здесь вам будет удобнее, а завтра я разбужу вас пораньше.
Я поблагодарил его и хотел было задать ему несколько беспокоивших меня вопросов, но он застенчиво прокрался к двери и исчез.
После его ухода комнату, казалось, омрачила какая-то тень. «Ребята» один за другим возвращались и плюхались на свои прежние места. В огонь подбросили большое полено, и огромный очаг запылал подобно кузнечному горну, но пламя, по-видимому, не могло ни растопить, ни смягчить ни единой черты на жестких лицах, которые оно освещало. Не прошло и получаса, как шкуры, служившие днем креслами, приступили к выполнению своей ночной роли постелей, и на каждой растянулся во всю длину ее владелец. Мистер Трайен не возвращался, Джорджа тоже не было. Я нервничал и никак не мог уснуть. Постепенно огонь угас, и на стенах сгустились тени. Не было слышно ни звука, кроме воя ветра и храпения спящих. Наконец мне стало совсем невмоготу. Я схватил шляпу, отворил дверь и выбежал во тьму ночи.
От яростной борьбы с ветром, бушевавшим с неистовством урагана, кровь живее побежала у меня по жилам, и ясные лики знакомых звезд у меня над головой принесли мне блаженное чувство облегчения. Я бежал сам не зная куда, и, когда я остановился, прямоугольные очертания дома уже скрылись за ольшаником. Передо мною простиралась необъятная равнина, словно безбрежное море, выутюженное штормовым ветром. Вскоре я заметил впереди небольшую возвышенность, и вот уже шаги мои замедлились на подъеме к вершине индейского могильного кургана — настоящего острова среди моря. С его высоты я мог лучше рассмотреть простирающуюся вокруг равнину, но даже и здесь я не нашел покоя. Нелепые рассуждения Трайена о свойствах здешнего климата все еще звучали у меня в ушах, когда, руководимый светом звезд, я возвращался к дому.
Однако, поднявшись на помост, я почувствовал, что освежился и пришел в себя. Дверь низкого строения была открыта. Старик сидел за столом, перелистывая Библию с таким выражением, будто отыскивал там пророчества о погибели «слизняков». Я хотел было войти, но тут мое внимание привлекла фигура человека, закутанного в одеяло и спящего на помосте у стены дома. Широкая грудь, поднимавшаяся от здорового сонного дыхания, и открытое честное лицо были мне знакомы. Это был Джордж, уступивший свою постель чужеземцу. Мне хотелось разбудить его, но он спал так спокойно и мирно, что я, исполненный благоговения, тихонько ушел. Я лег в постель, и приятное воспоминание о его прекрасном лице и безмятежно спокойной позе навеяло на меня крепкий и сладкий сон.
Наутро мой мирный сон и столь отрадная для меня тишина были нарушены веселым голосом Джорджа, который стоял возле моей постели, выразительно помахивая риатой[1], словно желал вызвать перед моими сонными глазами картины ожидающих нас дневных трудов. Я посмотрел вокруг. Ветер стих, как по волшебству, и в окна лился теплый солнечный свет. Пригоршня холодной воды из оловянного таза тотчас меня освежила. Было еще рано, но семья успела позавтракать и разбрестись, а фургон, ползущий по извилистой дороге вдали, свидетельствовал, что несчастный Том уже «потащил» своих родственников в лавку. Я чувствовал себя гораздо бодрее — ведь на свете мало печалей, которые молодость не могла бы оставить далеко позади, освежившись здоровым ночным сном. После плотного завтрака, приготовленного Джорджем, мы быстро сели на лошадей и пустились вскачь по равнине.
Мы ехали вдоль полосы ольхи, окаймляющей берега ручья, который сейчас пересох от летнего зноя, но зимою, по словам Джорджа, разливается и выходит из берегов. У меня до сих пор живо стоит перед глазами эта утренняя поездка: силуэты далеких гор на фоне синего со стальным отливом неба, прозрачный сухой воздух, вьющаяся впереди дорога, оживляющая всю эту картину ладная фигура Джорджа, мелодичный звон его шпор и живописные взмахи риаты. Он ехал на сильной чалой лошади местной породы, с дико пылающим взглядом, не знающей устали в пути и неукротимой по натуре. Увы, красоту ее форм скрадывала длинная бахрома испанского седла, под которой пропадают все конские стати! Повод свободно свисал с жесткого мундштука, который может зажать, а в случае надобности и раздробить управляемую им челюсть.
Снова встают передо мною бескрайние просторы залитой солнцем равнины. Но что случилось с Чу-Чу? Неужто это она, степенная кобылица американских кровей, позабыв деревянные настилы и мощенные булыжником улицы, опьянев от восторга, вскидывает подо мною своими стройными белыми ногами? Джордж со смехом кричит мне из облака пыли:
— Отпустите поводья! Разве вы не знаете, что она это любит?
Чу-Чу, видно, и в самом деле это любит, и уж не знаю — укус ли туземного тарантула или чувство соперничества с чалой возвратили ее в состояние туземного варварства, но только кровь в ней заговорила, и многолетняя рабская покорность мгновенно исчезла в мелодическом стуке копыт. Ручей расширяется и переходит в глубокий овраг. Мы ныряем в него и поднимаемся на противоположную сторону, сопровождаемые облаком тончайшей пыли. Скот мирно пасется на равнине, там разбредясь в разные стороны, здесь сбившись в огромные беспокойные стада. Джордж взмахивает риатой, словно желая заключить их всех в широкую петлю лассо, и говорит:
— Это наши!
— Сколько их всего, Джордж?
— Не знаю.
— Ну хоть примерно?
— Тысячи три наберется, — подумав, отвечает он. — Точно мы и сами не знаем. Тут у нас пять человек приставлено для загона.
— А какая им цена?
— Долларов тридцать за голову.
Я произвожу беглый подсчет и с удивлением смотрю на смеющегося Джорджа. Быть может, в этом взгляде выражается воспоминание о скудности домашнего обихода Трайенов, ибо Джордж отводит глаза и, словно извиняясь, говорит: