Шрифт:
– Нет. Но я уже к нему так пррри-и-вык! – с очаровательным жеманством тихо хохотал Крутаков.
И вот, дней через десять, с Крутакова схлынуло. Хандра рассеялась. Гуляли они по Рождественскому, по верхотуре хребта дырчато растаявшего сугроба, в который бульвар превратился; по проезжей части с обеих сторон лила бурливой пузырящейся черно-коричневой рекой, с горки, растаявшая грязь; а в ярко-голубых обваливающихся лужах проталин под ногами, поверх спрессованного ледника, отражались двухэтажные ампирные избы, бессовестно злоупотребляя и без того уже чересчур щедрым фокусом оттепели параллакса.
– Крутаков, а тебе не кажется, что все эти чудные домишки – с колоннами и треугольной крышей – это на самом деле просто окаменевшие деревенские дома? А колонны – это просто видоизмененные бревна!
– Конечно, а в начале девятнадцатого века Москва такой и была – частично окаменевшая деррревенька. Ррржание лошадей, мокрррые, грррязные, от жижи снега, подола…
– Ты, Крутаков, Честертона-то, пожалуйста, забери. И принеси мне вместо него… чего-нибудь… ну, знаешь… поинтереснее… Но об этом же!
– А Честеррртон-то тебе чем не угодил?! – смеялся Крутаков, расстегивая куртку, и подставляя пестроту свитера и полы куртки сильному, порывистому, но совсем теплому, весной пахнущему ветру.
– Жовиальный, брутальный… В каждом слове чувствуется, как он любил выпить пива, и какой у него из-за этого был круглый живот. Какой же из него философ? И, знаешь ли, местами просто кажется, что как-то у него легкий недостаток ума: заявить, что Бог сотворил мир как приключенческий роман, в котором мы герои. Это Честертон просто через Гулаг или через Освенцим не прошел – не развлекся. Надо же такую чушь написать. Варварское упрощение!
– Слушай, голубушка, пойдем-ка на тррротуар, а? – провалившись мыском кроссовка в свежий глетчер возмутился Крутаков. – Не все же из прррисутствующих такие хитррренькие как ты – в рррезиновых сапогах пррриперрреться! – и Крутаков опять смеялся над ее философствованиями – тем особенным своим тихим смехом, когда Елене казалось, что он хочет спрятать смешок.
Во время странной своей, безвылазной, пересидки дома, Крутаков зачем-то постригся: черные, лоснящиеся, с резким, свежим, жестким завитком на концах, густые волосы, плескались теперь чуть выше плеч – сделав его резко очерченное лицо физиономией совсем уж вызывающе смазливого красавчика.
– Ну и в честь чего ты под горшок обкарнался? – подсмеивалась над ним Елена.
– А вот в знак пррротеста пррротив всей окррружающей ррреальности! – радостно мотал головой, расплескивая локоны, Крутаков.
И Елена почему-то чуть смущалась в его смеющиеся черно-вишнёвые глаза смотреть.
Стихов ей своих Крутаков – сколько ни просила, почитать не давал.
– Не знаю, что-то есть в этом вульгарррное: ррразгуливать с юной девушкой по бульварррам и читать ей свои стишки, – дурашливо отшучивался опять, кокетливо зыркая на нее, мотая опять головой Крутаков.
– А я и не прошу тебя декламировать мне вот здесь, – недоумевала Елена. – Просто принеси почитать!
– Да это все не важно, не важно сейчас, понимаешь, соверрршенно не это меня сейчас мучает и занимает… – весело смахивал наиболее летучий локон с лица Крутаков. – Я как бы в пррроцессе создания чего-то большего, и сейчас давать тебе читать стихи, отвлекаться на твою ррреакцию, как будто на отблеск многих маленьких зеррркалец – как бы тебе сказать… – это рррразбрасываться сейчас на нарррциссические чувства от уже написанного… Стишки, рррассказы – это, знаешь ли, всё как будто лодочки, спасательные шлюпки – но пока авторрр не написал настоящего ррромана, которррый бы, как большой корррабль, все эти лодки в открррытом моррре на борррт собирррал, – так вот, пока этого надежного корррабля нет, получается, что все эти спасательные шлюпки везут в никуда, обманывают – и в рррезультате губят. Ну, вот написал я на днях гениальный рррассказ – ну и что с того? Так, порррадовался пять минут, перрречитав, и в стол положил. Пока нет ррромана – все это бессмысленно, мелкие океанические брррызги.
– Ну Женьк… Ну пожаааалуйста… – куксилась Елена, ни слова из всех, на кончиках Крутаковских пальцев сотканных, витиеватых нитей внутренних объяснений, не понимая, и сильно подозревая, что убежден Крутаков, что стихов его и рассказов она просто не поймет. – Ну принеси мне… Я честное слово буду просто молчать и всё. Ни малейшей реакции… Никаких зеркалец… Вот честное слово…
– Мне кажется, что я нащупал сейчас кое-что, что мне нужно… – продолжал Крутаков переходя бульвар, увиливая от брызг проносящейся волги, и как будто слов Елены не слыша. – Мне, видишь ли, в прррозе совсем не интеррресно выдумывать, выдаивать сюжет из пальца, писать о чем-то несуществующем – я убежден, что с таким богатством осмысленного вымысла, которррый дают судьбы людей вокррруг – не может посоперррничать фантазия ни одного писателя. Максимум, что можно изменить – это имена, ну и еще ррразве что кой-какие мелкие детали, чтоб подррразнить совррременников загадками. Но, именно из-за того, что судьбы, типажи, сюжеты – которррые я в своем будущем ррромане чувствую необходимыми – живы, ррреальны, узнаваемы – задача, как ни смешно, пррредельно усложняется. Мне вот кажется, что главное – надо найти, нащупать сейчас отстррраненную канву – взглянуть как бы с дистанции будущего вррремени на все то, о чем я хочу написать – а потом верррнуться из этой пррроизвольной точки в будущем, и написать обо всем, уже как бы будучи обогащенным своей отстррраненностью… А я почему-то этого будущего вррремени себе пррредставить, прррожить его, прррочувствовать его, вообррразить себе это будущее – пока никак не могу… Меня это немного мучает… Не знаю, ясно ли я выррразился?
Выражался Крутаков, конечно же, предельно ясно, но обида, что Крутаков не доверяет ей читать своих текстов, все равно горчила в горле.
Честертон, в следующую же прогулку, после краткого визита Крутакова в старинный домик с аркой в Кропоткинских переулках, был заменен на «Mere Christianity» Клайва Льюиса – книжку, тоже никогда не издававшуюся в Советском Союзе, и тоже вывалянную на русском, в замызганных машинописных рукописях, в подручном переводе, сделанном какой-то «старрринной подррругой» Крутакова, – со смешными тяжеловесностями, – и, несмотря на то, что Клайв Льюис стилистически Честертону уступал (как можно было заключить даже из отрывочного перевода) – а все-таки был тоньше, ближе, трагичней, умнее.