Шрифт:
– Да нет, ничего… – с некоторым смущением, и с удивительным, на взлет идущим, замиранием в солнечном сплетении, но в то же время успокоенно – от Крутаковских слов – возвратила она Крутакову книжку и вернулась на свое место. – Просто проверить кое-что хотела… Вот ты говоришь: воскресить рассказами… А ты замечал, Крутаков, что есть мертвые люди, которые всё равно как будто живые. А некоторые – умерли – так уж насмерть. Короче – что есть живые мертвые и мертвые мертвые!
– Ага, я даже знаю идеальный язык общения меррртвых! – рассмеялся, черешневой чернотой зыркнув на нее, в упор, Крутаков.
– Какой? Какой? – теребила его за плечо Елена, хотя видела уже по его глазам, что он опять дразнится. – Ну Женька, ну скажи!
– Вот! – потрясал Крутаков захлопнувшейся книгой. – Вот он! Книги! Книги – идеальный язык, которррым с живыми могут говорррить меррртвые! Хотя, впрррочем, я все чаще и чаще задаю себе в последнее вррремя вопрррос: а этот язык общения меррртвых – не есть ли единственный истинный язык живых? – хумкал еле слышным смешком, себе под нос Крутаков, отвернувшись от нее опять, и разыскивая сбежавшую из-под его маникюра, захлопнутую страницу. – Ну а Дьюрррька?! Пррро Дьюрьку-то твоего я и запамятовал! – забыл вдруг опять на секундочку про книжку Крутаков. – Может быть тебе в Дьюрррьку влюбиться?! Чем он плох?
Елена, со смехом, моментально рассказала Крутакову, как Анастасия Савельевна, совсем недавно, случайно встретила их с Дьюрькой на узкой дорожке, ведшей между домами к их башне – в тот момент, когда Дьюрька провожал ее после очередного Лужнецкого митинга: они обсуждали что-то, хохоча, и в хохоте, сшибаясь друг с другом локтями – не предвидя, конечно, что Анастасия Савельевна за ними издали наблюдает, – разлетались в разные стороны, и потом опять хохотали и сталкивались – и разлетались вновь. «Может быть, тебе за Дьюрьку выйти замуж? – с умилением, пронаблюдав эти траектории, поинтересовалась у нее дома Анастасия Савельевна. – Вы так друг другу подходите!» – «Ну как тебе не стыдно, мама! Что за пошлость?! Дьюрька же – мой друг!» – возмутилась в ответ Елена.
– Ясно: значит мне тоже не светит! – расхохотался Крутаков. И выронил из руки книгу на пол.
– Дурак ты, Крутаков… – смеясь, пихала его в плечо Елена. – А можно я чаю еще заварю, Женечка?
– А вот это – нетушки! Заваррриваю только я! – вскочил Крутаков. – А то я пить потом бурррду, которррую ты заваррришь, не смогу. Ты, вон, толком, лицо человека словами нарррисовать не можешь – какой уж тебе чай заваррривать…
– Ну Женя… – обиделась, не на шутку уже, Елена – и огрела его, запустив, вдогонку, подушкой.
Вытянувшись на диване, и глядя в потолок с пыльной фрутерианской лепниной, она думала о том, что, вот – странное дело – когда она лазила с Крутаковым сегодня на Устьинский мост, любуясь расхлябанной легкой мальчишеской ловкостью Крутакова, она этой легкой ловкости истошно завидовала: ей истошно хотелось быть такой же ловкой, как Крутаков, – а чувствовала себя рядом с ним немного угловатой, неповоротливой – слишком барышней, что ли, – и знала, что все это из-за того, что, несмотря на все свое к нему безграничное доверие, все-таки немного его стесняется, все-таки нет-нет да и думает, «а как я выгляжу со стороны? Не выгляжу ли я неловкой?» – и от этого как раз все неловкости моментально и совершая. Тому же самому дурацкому стеснению она приписывала сейчас и свои словесные проигрыши в очередном раунде рассказочной игры. А как вытравить из себя это стеснение – вот была загадка так загадка.
Была в их игре в рассказы и еще одна загадка: обнаружившаяся в ближайшие же дни. Как только она начинала Крутакову про кого-то красочно рассказывать, ей тут же (скажем, на следующий же день) вдруг начинало от этих рассказов казаться, что и герой их – не так-то уж безынтересен и непривлекателен (как, на сто процентов, убеждена была она до этого), и вдруг, с бухты барахты, неудержимо начинало вдруг хотеться увидеть этого героя – увидеть именно те его повадки, которые ей удалось Крутакову наиболее ярко обрисовать.
– Синдррром лупы! – раскатисто, хохоча, обозвал Крутаков это явление, как только Елена ему об этом рассказала.
Мало того: сам незванный-нежданный герой рассказов вдруг ни с того ни с сего моментально, с опереточной расторопностью, тут же ей, под каким-то явно выдуманным предлогом, звонил – до того бессловесно и никчемно пылившийся в каком-то свальном ящике внешней массовки. Так, как только они с Крутаковым, дурачась, поговорили об Антоне Золе – тот, легок на помине, в тот же вечер позвонил ей с дурацкими, и явно ни в малейшей степени его не интересовавшими, вопросами про экзамен по немецкому, который она только что сдала. А когда Елена, на ленивый и чересчур общий вопрос Крутакова («А не в школе – ну неужели никакие тебе ррровесники не нррравятся – ну кто-нибудь же должен же был тебе быть хотя бы пррросто интеррресен, кррроме этого Семена, в последнее вррремя?»), смеясь, рассказала ему про какого-то носатого Артема, которого она встретила в начале июня неподалеку от главного здания университета, у посольства Китая, на протестном пикете – во время убийств на площади Тяньаньмэнь (студенческий митинг собрался поздно вечером, и, в темноте, Артем показался вполне даже симпатичным – если бы так громко не орал: «Ли Пэн, Сяопин – руки прочь от Китая!» – добросовестно орали, впрочем, все, не исключая саму Елену), а так же про группку ребят, с которой она потом, чтобы не страшно было одной возвращаться, ночью, через всю Москву дошла пешком до Пашкова дома, где царил рыхлый аромат разогретого за день дерна, и мокрого от поливалок асфальта, а в зарослях сирени на скате с удивительной силой пел соловей – так, что, казалось, слышно его аж на каждом краю затихшей Москвы – и кардиограмма этого крошечного, кое-как оперенного, сердца с крыльями, казалось, зримо расшифровывалась в какую-то небесную архитектуру – и когда Елена на секундочку закрывала, отстав от компании, на ходу глаза, то ясно видела радужно-прозрачные, выстраиваемые, вырисовываемые трелями соловья кубоватые, ярусные, очень многоярусные, ажурно-готические, шатровые, и луковкой – терема – которыми – если бы вот простоять тут ночь – и зарисовать их в блокнот для этюдов – можно застроить город; и про каракулево-кучерявого, мажористо подстриженного с боков мальчика-студента с джинсовым рюкзачком, из этой же компании, которого, по стечению обстоятельств, звали тоже Женею, и у которого под глазами были интересные, сливочного оттенка мельчайшие пигментные крапинки, словно его рисовал Поль Синьяк или даже Жорж Сёра – и с которым так горько, идя по ночной Москве, было обсуждать гнусное предательство Горбачева, по сути откровенно благословившего массовые убийства в Пекине и расправы над манифестантами – потому что во время визита туда, совсем незадолго до трагедии, Горби братался с кровопийцами – а на пресс-конференции в Пекине демонстративно ушел от прямого журналистского вопроса об уличных протестах оппозиции, требующей реформ, – едва, едва Елена всю эту прогулку еще раз вспомнила, прокрутила перед мысленным взором, все это Крутакову поведала – как тот же студент-Женя немедленно же, позже вечером, позвонил ей: поедет ли она на сэйшэн в Апрелевку?
Был и другой звонок: не на шутку Елену встревоживший. Шляпный малец с кукольным лицом, панк, приятель Цапеля, шутливо кадрившийся к ней в вечер знакомства с Цапелем на Арбате – маленький симпатичный веселый человечек со спрятанным под шляпу седым чубом посреди черных волос, которого она с тех пор и слыхом не слыхивала, позвонил и, баритоном, бодро осведомившись как дела, и подробно раздекламировав панковские поэтические выкрутасы, как бы невзначай справился, в конце разговора, не видела ли она, случайно, в последнее время Цапеля. Выяснилось, что Цапеля никто не видел в Москве – ни на даче у его друга, где он часто найтовал, ни в студенческой тусовке, ни «на системе» (судя по временны м описаниям шляпного сорванца) с момента их последнего с Еленой свидания. «Пропал, пропал куда-то, да… Мы сначала думали – мало ли что у чувака в жизни происходит… Мало ли почему он старых друзей видеть не хочет… А тут я решил: может быть вы слышали о нем что-нибудь… Мы же никто даже адреса его не знаем в Подмосковье…» Елена, похолодев от ужаса, не зная, в курсе ли шляпный панк о ее былом страстном романе с Цапелем, и о том, как они расстались, – не понимая, как себя вести, и что теперь предпринять, примчалась на Цветной, рассказывать триллер Крутакову.