Шрифт:
Лишь через месяц Бородавку осмелились спросить по арифметике. Весь этот месяц Мария Васильевна относилась к ней с подчёркнутым вниманием, ласково оглаживала её взглядом из-под очков, улыбалась ей. И, наконец, пришло время — спросила о чём-то, вызвала к доске. Что тут началось! Задёргалась Верочка Батистова, закатила глаза, затряслась, и слёзы потоком побежали по её лицу, а дышала она с болезненным шумом. Раздражающую картину она являла для нас — здоровых, румяных, закалённых в словесных и кулачных стычках. Гогот и хохот поднялись!
— Ну что, что я тебе сказала? — плачуще умоляла Мария Васильевна, сама растерянная, расстроенная. — Ну, Верочка, ну, милая моя, успокойся, не плачь. Я ведь ничего, ничего такого…
Истеричную Верочку-Бородавку отправили домой к толстой мамане и тётке с лошадиными зубами. Мария Васильевна была подавлена и рассеянна. После уроков Губенко безапелляционно заявил:
— Психованная она. Дура. Из сумасшедшего дома.
— Да, она очень неуравновешенная, — с фарисейской печалью проговорила Ира Мещерская, опуская длиннейшие ресницы. — Крайне неуравновешенная ученица.
— Что вы хотите? — жёстко молвила отличница Бескудина. — Она ведь даже не октябрятка.
— Надо её… — заметил Губенко, показывая кулак, но успеха не имел.
А на следующее утро Верочка эта всех нас ошарашила. Когда мы собрались в классе, прозвенел звонок и все уже сели, она осталась стоять.
— Что тебе, Вера? — спросила Мария Васильевна не без некоторого испуга. — Что случилось?
— Я хочу попросить прощения, — сказала та вдруг, и сам звук её голоса в тишине потряс нас. Так мы привыкли, что вроде как и нету у неё голоса, а тут внезапно появился, правда, тихий, хилый, пыльный какой-то, но есть! — Я вела вчера себя дурно, — продолжала наша Бородавка с видимым трудом, часто дыша. — Мой поступок может оправдать только огромное волнение, ибо мне впервые предложили выйти к доске и отвечать выученный урок из арифметики. И потому я приношу глубокие извинения всему классу и вам, Мария Васильевна, как педагогу…
Она таращила белые глаза, тяжело дышала, и видно было, что мучилась. Все мы сидели тихо, настороженно.
— Это… Ну, конечно! — как-то деланно заговорила Мария Васильевна. — Ты садись, садись!.. Кто же тебя обвиняет? Никто! Нам вполне понятно твоё волнение… да… Первый раз, конечно… А что сегодня ты приготовила?.. Вот, скажем, по литературе…
— Всё, — тихо сказала Бородавка. — Некрасова…
— Ну прочти нам, — улыбнулась учительница.
Бородавка неловко вышла к доске, привычно сложила толстые ручки, будто молясь, завела белые глаза и тихим, но каким-то священно-тихим голосом весь урок читала нам стихи Некрасова. Ей-богу, хорошо она тогда читала! Все мы сидели не дыша и слушали — почти всё в первый раз — некрасовские строки о декабристских жёнах, о плачущей Саше и железной дороге. По программе мы это ещё не проходили. Нашим кумиром был пока дед Мазай с зайцами. Наконец, вместе со звонком она закончила и опустила ручки, оттопырив их смешно, но никто не засмеялся.
— Хорошо, Верочка, — медленно произнесла Мария Васильевна, влажно посверкивая глазами из-под очков. — Молодец, молодец, девочка. Ставлю тебе пять. Пять с плюсом!.. Некрасов… — Она не договорила, покачала головой и вышла из класса.
Реакция наша была, правда, осторожной.
— Ну ты даёшь! — выговорил Губенко, как-то покрутив пальцами.
— Да, стихи она читать может, — сказала Ира Мещерская, вроде ни к кому не обращаясь, но таким тоном, словно ничего, кроме чтения стихов, бедная Батистова делать не могла вообще.
— Если делать нечего, почему стишки не выучить? — криво усмехнулся жёлчный Краснощёкое. — Вали, учи стишки, чего там. Плюс заработаешь.
Бородавка обвела всех выпуклыми глазами и тут заплакала, просто слёзы заструились у неё по лицу, а губы вновь задрожали. Она тяжело дошла до своей пустой парты, тяжело села и спрятала лицо в руках. Все равнодушно (или делали вид, что равнодушно) отстранились, отошли от неё, лишь я чуть замешкался и разобрал сквозь её почти неслышные всхлипывания что-то вроде тоненького: «О-о-ой… жи-изнь моя…» И тут-то мне впервые её стало жалко. Нет, нет, всем мальчишечьим своим нутром, всем нашим общественным и домашним воспитанием я знал, что плакать плохо, гадко, что это слабость даже для девчонок мерзкая, и никогда я плакальщиков не жалел, но тут почему-то пожалел, и кольнуло что-то меня. Я тоже отошёл от неё, но всё стояли перед глазами её вздрагивающие плечи под коричневым платьем, сосисочные пальчики, закрывающие лицо, жиденькие бесцветные волосики…
А Бородавка продолжала нас всё удивлять. По арифметике задачки она решала с уравнениями, о каких мы вообще слыхом не слыхивали, писала грамотней всех, бормотала уйму стихов… Но вот глаза эти её белые, зажатость, странный испуг и частые беспричинные слёзы делали её нам чужой, странно-неприятной, словно не из нашего мира вовсе, не из этой жизни. Мы шли на экскурсии в Нескучный сад собирать золотые листья осени — Бородавка не шла по причине нездоровья. Мы играли в салочки — она нет. Мы резвились на уроках физкультуры, а она была освобождена и все уроки просиживала бог знает где, видно, спрятавшись в тёмном уголке школы, сжавшись, сложив ручки на груди и пуская тихие слёзы… И вечно маменька, либо тётка с зубами, книксен и домой — нелепо, как утица, скособочившись… Но что-то такое похожее на жалость к ней, пожалуй, уже поселилось во мне. Не знаю, было ли это у меня как-то выражено, но Верочка Батистова что-то заметила. Однажды после уроков она сама подошла, чего прежде с ней не случалось, и, ласково посмотрев на меня лягушачьими своими глазами, тихо сказала:
— Ты бы мог проводить меня до дома? Мама сегодня на работе задерживается, и Дуся тоже. Может у меня быть к тебе такая просьба?
— А-а-а?.. — совсем растерялся я и даже, кажется, испугался. — А почему это я?
— Видишь ли… — И что-то похожее на улыбку мелькнуло на её тонких, бесцветных губах. — Ты единственный в классе, кто ни разу не назвал меня Бородавкой. Или Жабой. Ты вообще надо мной никогда не издеваешься. Спасибо тебе.
— Ну, я это… — засмущался я вконец. — Ну, провожу…