Шрифт:
— Но это не два, а только одно доказательство. Отбросив показания стенографистки, мы тем самым отбрасываем и подозрение в лживости.
Я согласилась, но заметила, что не вижу причин отбрасывать показания стенографистки. В моих глазах оно не опорочено.
— Оно просто более не существует. Стенографистка категорически опровергает полученные вами от нее показания.
Я молчала. Совершенно очевидно: она спохватилась, узнав, что ее показания изобличают Титова. Это было так же ясно, как тенденция поверить именно ее отказу.
— Объяснить ее отказ от показаний легко тем, что стенографистка хочет выгородить своего начальника. Но чем объяснить ее первое показание? — сказала я.
— Вашим непозволительным, — прокурор посмотрел на меня и добавил, словно мой вид подсказал ему дальнейшее усиление фразы, — незаконным методом допроса.
Он сразу же опустил глаза, взял со стола и подал мне несколько листов бумаги, скрепленных большой скрепкой.
Я тотчас вспомнила, что такие большие скрепки видела на столе у Хвильового. Вероятно, больше их ни у кого и не имелось: это были совсем особенные, заграничные скрепки.
Я стала читать заявление Софьи Ивановны Лосевой, приложенное к протоколу второго допроса.
В заявлении Лосева писала, что я приехала к ней в то время, когда она спала после ночной работы. Она заявила мне, что не может давать показания, так как плохо себя чувствует, однако я настаивала и в дальнейшем «оказывала давление» на нее, выразившееся в том, что я подсказывала ей ответы, а она, в силу своего состояния, соглашалась с моими формулировками.
Теперь, по зрелому размышлению, она поняла, что «наговорила много неверного», и просит считать ее первые показания недействительными.
— Между первым и вторым показанием Лосевой произошло нечто существенное, — сказала я с некоторым трудом, потому что понимала: никакие силы мне уже не помогут, — стенографистка узнала о том, что ее показания изобличают Титова.
Прокурор ответил раздраженно: — Речь идет не о стенографистке, а о вас. Вы можете быть свободны.
Выйдя от прокурора, я прошла мимо двери Шумилова на цыпочках, как будто Шумилов мог через обитую войлоком дверь услышать мои шаги и позвать меня. Так сильно я не хотела, чтобы он меня видел в час моего поражения.
III
Я всегда любила городскую толпу. Меня пленял поток незнакомых лиц, возможность угадывать историю каждого. Каждое лицо говорило мне что-то, и таким образом толпа не казалась мне молчаливой.
И только теперь я поняла, что объединяет все эти лица: равнодушие… Просто раньше я этого не замечала.
Я шла по улице, не зная куда. Все словно ветром сдуло. И слова Шумилова о том, что «это еще не вечер, а главное разыграется в судебной инстанции», меня нисколько не поддерживали под этим порывом ветра.
Но я помнила и другие слова.
Дядя тогда приехал в Москву. Сказал, что за новым назначением. «Опять за границу?..» — «Наверное». Он был озабочен: в Германии обстановка менялась, в КПГ — серьезные разногласия…
Я была у дяди в номере гостиницы «Савой», когда ему позвонили.
Дядя взял трубку. Вероятно, его соединяли с кем- то, в трубке послышался щелчок переключения, и чей- то спокойный, сановитый голос что-то мягко произнес, на что дядя ответил:
— Здравствуй, Илья Агафонович. Спасибо. Ничего себя чувствую, по-стариковски.
Голос опять что-то ласково пророкотал, и дядя ответил:
— Пока ще ни, може, ты пидсватаешь?
Они еще посмеялись. Из разговора я поняла, что сейчас за дядей приедет машина и отвезет его куда-то к старому другу.
Но дядя, повесив трубку, сказал, что его вызывают в наркомат к начальству. Разговор будет о новом назначении, каком — неизвестно. А то, что ведает этими назначениями его старый друг, это роли не играет: куда нужно, туда и пошлют.
— А вы куда хотели бы, дядя? — спросила я.
— Никуда. Хотел бы в Германии остаться. Меня с немцами сам черт веревочкой связал: в 1915-м — в плену у них, в 1918-м — помогал им революцию делать… Ну а что теперь еще предстоит — кто знает?
Дядя велел мне дожидаться его в гостинице. Приехал веселый, сказал:
— Все решилось. Возвращаюсь. Сложная, сложная обстановка…
Я подумала, что дядя проявляет старомодную нервозность: ну, ультралевые, ну, социал-демократы! Не может быть, чтобы передовой немецкий рабочий класс поддался «детской болезни левизны» или «погряз в болоте оппортунизма»! Все будет хорошо