Шрифт:
До этого самого момента горе не давало старику хорошенько оглядеться вокруг, подумать о себе как бы со стороны. И сейчас, увидев впервые два одиноких чума с вечерними дымками над ними, он вдруг отчётливо понял, что его самого чума уже нет на земле. На самом деле нет, и жена его, женщина Ламдо, не сидит сейчас у огня и не ждёт его, как ждут хозяйки этих чумов своих мужей. Как же так?!
Старик с ужасом посмотрел вокруг себя. Он один, действительно один и сидит на своей нарте, подогнув под себя ноги, чтобы согреть их теплом тела. Разве можно так сидеть? Так сидят только дети-сироты, у которых чужая тётя отобрала кисы, чтобы они зря не тёрли о снег подошвы, не мочили их, не износили раньше срока.
— Нет моего чума, — чуть слышно прошептал старик три коротеньких слова, будто кто невидимый три раза сильно ударил по сердцу. И три раза замерло сердце, а затем вздрогнув и пережив боль, застучало, хотя неровно, словно спотыкаясь. Немного спустя, Пэтко поднял голову и снова посмотрел на дымки, и постепенно неясная тревога охватила его. Он понял, что нужно встать и оплакать свой чум, как подобает человеку, как испокон веку оплакивали ненцы самое дорогое. Он должен сначала это сделать, а уж потом думать, что ждать от людей — палку или милость. Пока же нужно проститься с прошлым, а также с женой и дочкой. Наши умершие мертвы лишь для чужих, а для нас они живы.
Но пришёл час расстаться с ними, им простить и чтоб его простили. Руки сами собой потянулись к поясу. Холодный металл обжёг пальцы, но ещё больше обжёг душу. Не
снял... носил ещё. Мужчина, в горе не снявший пояс, ещё надеется на жизнь, но хватит...
Сняв с себя пояс, он аккуратно положил его на нарту. Теперь не носить его никогда, спине не выпрямиться гордо, ощущая себя в приятных тисках, голове не подняться. Сильно забилось сердце, и в груди стало тесно. Тяжёлый пояс устало звякнул цепями, будто вздохнул. Всё... Нет того мужчины, что носил этот пояс. Ничья рука не потянется за ним по утрам. И когда он умрёт, его положат рядом.
Пэтко оправил малицу, пригладил торопливо усы. Перед прошлым не хотелось выглядеть совсем запущенным, заброшенным. Надо стать спокойней перед своей бедой, жизнью и людьми. А пока проститься...
Долго неподвижно стоял Пэтко. Отныне имя ему — Старик и другого не полагается. Имя, данное ему для жизни, умерло. Хотя ещё рановато идти под защиту и тень этого имени. Но жизнь сама сделала так. Видимо, ей нужно, чтобы мужчины раньше времени снимали пояса, отрекались от себя и становились стариками.
Теперь всё. Он простился со всем, а заодно и с надеждой, странной и необъяснимой: вдруг что-то случится светлое, важное, и он снова поставит свой чум, и новые корни крепко свяжут его с землёй и жизнью. Нет, разорванные, искалеченные корни не заживают, теперь он знал это точно. Надев рукава малицы, старик снова сел на нарту. Сам себя он понял и место и имя себе определил. А люди стойбища, кто они ему?
Мысленным взором он поставил всех перед собой, молодых и старых. С ними прожита жизнь, но сейчас, когда он не такой, как они, кто они ему? Видимо, и вправду есть особое время. Время принятия и возвращения долгов. Именно сейчас кто-то вынет давнюю залежалую обиду и бросит камнем в спину, а кто-то, словно святыню, тоже давно оберегаемую, достанет из-под толщи годов когда-то принятую радость и вернёт жалостью иль чашкой горячего чая. Кто плечо подставит, когда откажут ноги, кто плюнет вслед, а кто слезу вытрет.
Прошлое не сказка и не ярабц, не всякое слово в нём упомнишь, не всякий день. И не годы почему-то вспоминаются, они проходят в памяти горечью, но что-то вдруг высветится и горячей каплей упадёт на сердце. Иногда в него страшно и жутко входить, как в могилу, а порой радостно. Быть самому себе судьёй трудно, тяжело, и всё равно он
должен стать судьёй над собой, чтобы ответить на вопрос — кто ему люди.
Опять подогнув под себя полы негреющей малицы, пошёл старик в странную дорогу: в прошлое, чтоб судить себя. Как усталый путник, потерявший в ненастье свой путь, опираясь на нехитрый посошок, он шёл от одного воспоминания к другому, греясь у одних, с опаской подходя к другим. Так, ведя учёт обидам, нанесённым и принятым, радостям, поделённым с людьми и утаённым от них, как лакомый кусок, съеденный тайком, проходил всю ночь по ухабам прошлого старик.
...Однажды, проверив капканы, Пэтко возвращался домой. Чтобы сократить путь, проехал не низиной, где была утоптанная дорога, а поверху, горой. Снегу этой осенью выпало совсем мало, а зимний, если падал, то лежал недолго. Два сильных ветра, один с гор, а второй из-под солнца, всё время перепинывая его из стороны в сторону, не давали ему залежаться.
На горе снег был чист, как детская ладошка, не расписан следами песцов и зайцев, и только в глуби кустов то и дело вился торопливый ровный, как шов аккуратной женщины, стежок куропачьих следов. Песца в эту зиму почти не было, вернее, он не брал приманку — был сыт своей охотой. И с добычей не всякий мужчина возвращался домой, разве что самые опытные, и то потому, что давно были хитрей самого хитрого зверя. На пологом подъёме справа вынырнул след нарты, чуть припорошённый позёмкой, но следы четырёх оленей виделись отчётливо. Передовой шёл неровно, видимо, капризничал, чувствуя не очень твёрдую руку. То убыстряя ход, при этом обязательно забирал налево, стараясь перехитрить хозяина. То шёл лениво, шаг его тогда становился до смешного короток. Одним словом, что хотел, то и выделывал. Один раз даже остановился и раза два ковырнул копытом снег.
Читать эту дорогу было смешно и немного обидно и догадаться, чья она, несложно. Ехал молодой сосед. Где-то недалеко, в глуби речки, стояли его капканы. Время охоты кончилось, а он ещё ни разу не принёс в чум добычу, обходили песцы его ловушки. Впрочем, они обходили капканы не одного Алёшки. Никто не мог похвалиться хорошей охотой, а значит, и сытной зимой. Но было жаль парня, ведь охота для мужчины — и радость, и хлеб.
Скоро на низеньком, самодельном возвышении пока-
зался первый капкан. В нём ничего не было. Пэтко остановился, достал из-под шкуры сиденья янгабчь и пошёл к ловушке. Остановившись, он молча постоял над ней, не решаясь покачать головой. Всему учат в школах детей: бумагу читать, в душу ей глядеть и играть в странные игры, а вот делу жизни — себя и семью прокормить — не учат. Будто дети всю жизнь будут игры играть.