Шрифт:
Чум, шесты и нюки, сложив на нарты, оставили у трех деревьев, так называется место, где ненцы даже и века назад ставили на стоянку ненужные нарты. Сам старик Пэтко стал жить на другой, свободной половине чума у старого друга, ненца Вану. Жить через огонь — так сказали бы старые люди, значит, не в своем чуме.
А где-то, в каком-то посёлке у него есть две дочери. Старшая уехала давно, Пэтко и не помнит когда, а младшая приезжала часто. И как они любили с женой, когда их дочь приезжала летом. Они, как две старые птицы, с обеих сторон любовались ею. Как птицы-родители чистят перья своему единственному птенцу, так и они с женой одевали её в самые лучшие меха, какие только были в нартах. Но дочь уезжала всегда, как нежная птица, которая боится зимы и улетает туда, где тепло.
Женщина Ламдо умерла зимой, в очень холодный день, может, поэтому не приехала птица-дочь на её похороны.
А как любовался их птицей-невестой молодой сосед — тот, который женился сегодня. Беспомощными ещё детьми они играли вместе, вместе подрастали, и он — отец, сам однажды видел, как качали они игрушечную колыбельку из, старого болотного сапога.
Помнит он и другое. В один из приездов, весной, целую белую ночь пустовала её постель, и когда она вернулась, щёки её пылали красной спелой морошкой. Ни о чем не спросили... не осмелились, застыдились мать с отцом.
А какая боль стояла всегда в глазах Алёшки, когда он трогал упряжку, на задке которой в дальнюю дорогу уезжала дочь.
И теперь необъяснимая, тяжелая обида не оставляла Пэтко все дни, пока небольшое стойбище готовилось к свадьбе, хотя происходящее трудно назвать свадьбой. Не так женились люди. Было время, когда семейные котлы звенели от пустоты и жизнь не располагала к игре. Старик помнил свадьбы богатые и бедные. И на тех, и на других святым делом были гости, и чем больше гостей, тем лучше. Больше добрых слов скажут люди, больше счастья вновь рожденной семье.
На этой свадьбе нет гостей, так захотел молодой сосед. Ни в какое стойбище слово о свадьбе не послали, ни ближних, ни дальних родственников не пригласили. Грешно, но даже двух телят, одного со стойбища жениха, другого со стойбища невесты, не забили, не освятили кровью священные нарты. И в чуме невесты свадьбы не было. Просто сели за стол, как за обычный чай, выпили без хорошего слова чарку. Привезли невесту в стойбище жениха будто не женщину—хозяйку чума и жизни, а воз дров. Без песен, без радостей, усталые, раздраженные непонятным упорством Алёшки.
Мать Алёшки, сильно постаревшая в последнее время, во все эти странные дни жила как во сне. Женщина никак не могла понять, что происходит. Свадьба это или седые старики и старухи стали по воле сына всего лишь куклами, тряпичными детскими игрушками, и он волен вертеть ими. Родители невесты, уловив неладное, сослались на длинную дорогу и не поехали в стойбище жениха. И когда аргиш с невестой собрался уезжать, держа наготове хорей, чтоб тронуться всем разом, она оглянулась на мать невесты, свою ровесницу, и ей захотелось скорей уехать, убежать, подобно зверю со своей добычей, чтобы не отняли. И пока ехали, она часто оборачивалась назад.
«А так ли было?.. И так ли нужно?..» — думала женщина. Её тайные мысли вызывали в ней недоверие к Большой жизни, но жить нужно, и она ехала, не поворачивала обратно, как не завернула бы старая волчица, которую в логове ожидают голодные тощие волчата.
И когда уже приехали, и нужно было хотя бы для виду выполнить святой ритуал введения хозяйки в её новый чум, в жизнь, в которую легко войти, да непросто выйти, женщина крепко, крепче, чем было нужно, взяв молодую сноху за руку, застыла у полога чума. И тут её обуял обжигающий душу страх, а к счастью ли? Будет ли хорошо этой девушке в её чуме, с сыном? Не одуматься ли? Может, сын прав? Ведь ему не шестнадцать, а двадцать шесть, совсем взрослый мужчина, у которого в эту пору жизни в каждом углу чума должно сидеть не по одному, а уже по два-три ребёнка. Ведь и у него на плечах голова, а не кочка. Может, правда их старой, не всегда сытой жизни умерла, как умирает всё? И родилась новая, совсем другая правда? У каждого времени свое лицо, а значит, и своя правда. Но женщина одернула себя: долго думать — долго стоять на месте. Поздно думать. Правда жизни та же, люди те же, ни у кого не выросло ни третьей руки, ни лишней ноги, и сердце одно, а значит, и правда жизни одна и суть её прежняя: жить и работать честно.
Всё будет хорошо. Зря они, старики и старухи, плачут, как глупые гагары на берегу озера перед дождем. Дождя не будет, солнце выглянет.
Не выпуская руку смущенной девушки, женщина первой прошла в дверь и, почти затащив её, остановилась на миг и не сразу нашла в себе силы сказать старые слова, какие в свое время сказаны были ей свекровью:
— Теперь вот твой чум. Здесь тебе жить, — не выпуская руку девушки, провела её к постели и усадила, чутким сердцем понимая, какими неродными, холодными бывают чужие чумы и как бы ласково ни сказаны были слова свекровью, молодые воспринимают их по-своему.
Быстро и ловко растопив огонь, женщина нарубила мяса. Наполнив им до краёв черный прокопченный котел, повесила над пламенем. Все время, пока руки делали обычную работу, сердце и ум — свою. Ум назойливо и сварливо нашептывал:
— Ох и посмеются люди тундры над свадьбой твоего сына. Женщины воронами закаркают, и слово-червь поползет по снегам с быстротою ветра: сама мать жениха рубила мясо для котла, сама разжигала грешными руками чистый огонь новой жизни. Всё делала сама, как девчонка на побегушках, которая на нормальных свадьбах, подобно юркой мыши, носится с поручениями. Ни невеста, ни мать жениха не могут и не должны работать. Это грешно и не делает чести ни бедной, ни богатой свадьбе.