Шрифт:
Можно сделать одно замечание относительно того, что мы сами думаем о том аппарате социальных теорий, которые мы имеем. Ведь очень часто и прежде всего наше социальное мышление строится согласно осмеянному Толстым правилу, то есть мы рассматриваем реальное социальное бытие как ошибочные или неудачные отклонения от идеальной теории. И всё, что в жизни происходит, мы приписываем результату недостаточно хорошего понимания теории, и в этом смысле факт никогда не опровергает теорию. По степени далекости от реальных законов исторического процесса такая теория так же далека от действительности, как военные теории немецких теоретиков конца XVIII - начала XIX века были далеки от действительных сцеплений и законов военного действия. Метафизика в том смысле, в каком только что было сказано, имеет физические последствия, и нам нужно учиться в области социальной мысли через наблюдаемые явления видеть ненаблюдаемое, и потом из этого ненаблюдаемого нам понятнее (и мы иначе понимаем) то, что мы наблюдаем. И можно утверждать, что без обращения к эмпирически неухватываемому элементу мы не понимаем решающих вещей в нашей жизни и в жизни общества и истории.
Второй пункт, который надо пояснить и который будет фактически сквозной нитью дальнейших рассуждений (и который поясняет, в каком смысле был употреблен термин «метафизика»), состоит в следующем: нельзя понять того, что уже сказано, до тех пор, пока мы под метафизикой понимаем некоторую картину мира, иными словами, что есть некоторая метафизика, и она называется так потому, что если науки рисуют эмпирически наблюдаемый мир, то метафизика является картиной, или изображением, некоторого сверхчувственного мира. Но мы знаем, конечно, что никакого сверхчувственного мира не существует, и следовательно, тогда парадоксально и непонятно, по какому праву я употребляю термин «метафизика». Это непонимание возможно до тех пор, пока мы под «метафизикой» понимаем именно изобразительную сторону, то есть понимаем метафизику так, что она в отличие от науки якобы описывает какой-то сверхэмпирический мир. Мы, повторяю, видим в метафизике картину или представление, систему представлений, изображающую что-то. А давайте попробуем посмотреть на метафизику иначе. Если мы увидим конструктивную сторону метафизики, конструктивную по отношению к человеческому феномену, мы поймем, что посредством этого невидимого элемента, который является предметом метафизики, посредством выявления, рассуждения об этом элементе имеют место какие-то конститутивные эффекты в самом человеческом феномене, то есть как бы сам человек строится посредством этого рода представлений. Эти представления не изображают. Скажем, «совесть» не изображает предмета в том смысле, что его можно было бы указать, «совесть» вообще есть эфир или элемент всех наших конкретных нравственных явлений, и отдельно она неуловима; наша нравственность, наши моральные отдельные качества живут в элементе совести («элемент» - в древнем смысле слова), а отдельно мы его уловить не можем. Но это представление, слово ведь существует в нашем языке, и лучше тогда посмотреть на такого рода слова, в том числе на само представление в целом о существовании некоторого другого мира, — посмотреть как на конститутивное по отношению к тому, кто так смотрит на мир. Если не было бы этого взгляда, в человеке как реальном существе чего-то не было бы. Почему? Мы увидим роль этого невидимого или метафизического элемента в следующем простом размышлении.
Можно задать риторический вопрос: откуда и как происходит человек? Естественно, мы понимаем (хотя бы потому, что мы живем в языке, в котором уже существуют слова, скажем «бог», «совесть» и так далее), что для философа человек, конечно, не произошел от обезьяны. И если взять более широко, ясно, конечно, что природа не рождает людей. То, что рождается, есть лишь потенциальный человеческий материал, в котором людям еще суждено родиться. А как вы знаете, всякое рождение нуждается в органах. Чистой мыслью не только детей нельзя родить, но и предметы, поддающиеся абстрактному умозрению, — их тоже рожать нельзя. Значит, есть какой-то тигель, в котором плавится и выплавляется человеческое существо. В этом смысле человек - искусственное существо, которое само себя рождает тем процессом, который называется историей и культурой, причем рождает так, что не может ответить на вопрос о собственном происхождении. Я не имею в виду биологический материал. Можно биологический материал нашего существа поставить звеном в какую-то цепь эволюции, все это имеет научно-эмпирический смысл — искать предков человека. Но мы не этот вопрос обсуждаем. Мы обсуждаем тот факт, что для того, чтобы родился человек, должны существовать какие-то конституирующие приспособления или то, что я назвал тиглем, потому что все люди в той мере, в какой они рождаются, рождаются согласно древнему символу второго рождения (символ известный, и мне не нужно его разъяснять). Этот акт происхождения человека оставил нам традицию и наследство, которое мы называем культурой и которое содержит определенные термины, и наша сознательная психологическая жизнь вне этих терминов протекать не может. Символы эти были закреплены в мифах, в религии, и о них говорит философия.
То, что я сказал перед этим, приводя в пример Эйнштейна, сейчас позволит мне сделать еще один шаг в моем рассуждении. Когда Эйнштейн говорит, что существует третья категория людей, которая идет в науку, чтобы вырваться из бессмысленной и монотонной повторяемости наших ощущений и нашей обыденной, повседневной жизни, то здесь содержится мысль, которая нам известна и которая является в каком-то смысле первичной мыслью, из которой выросли первые великие религии, с одной стороны, а с другой - первая философия. Они росли как бы из одного корня, но двумя радикально расходящимися стволами. Эта мысль простая: помимо той жизни, которой мы живем и которую мы называем реальной обыденной жизнью, есть еще какая-то другая жизнь, которая более реальна, чем та, которую мы считаем повседневно или обыденно реальной. Вот с этого начинается все, в том числе и социальная мысль. Я поясню это попыткой примера (примеры здесь очень трудно приводить, область довольно абстрактная, и то, что я назову примером, окажется, в свою очередь, снова рассуждением). Вы помните, конечно, что одним из первых метафизических понятий в истории философии было представление о некоторых высших предметах, и соответственно, потом метафизика определялась как наука, или учение, о некоторых «высших объектах». В какой-то мере это было не случайно. Я хочу выявить то, из-за чего такая спекуляция возникла и могла существовать и что в ней поддается выявлению или изложению в других, а не в традиционных терминах. Вы знаете, что первый философский вопрос и основной вопрос, сформулированный еще греками, есть следующий: почему есть вообще нечто, а не ничто? Это и есть первый исходный и окончательный, или основной, вопрос философии. Что в нем говорится? А в нем говорится, что, например, мысль, или красота, или честь, достоинство, доблесть человеческая суть явления порядка, они упорядочены и, более того, у них есть свои законы жизни. Существует свой режим жизни у предмета, называемого «честь», есть режим жизни у мысли, поскольку она тоже есть упорядоченная структура: здесь не может быть рассеяния, мысль как упорядоченная структура предполагает постоянство сосредоточения или внимания, невозможное для естественного человеческого существа; следовательно, если есть мысль - это другая жизнь, чем жизнь моей эмпирической мысли в моей голове. Даже пребывание красоты или достоинства имеет свой режим, в котором мы можем иногда участвовать, а чаще всего выпадаем в рассеяние, потому что мы как эмпирические существа не можем постоянно переживать эмоцию на определенном уровне. Если, например, наша любовная эмоция зависела бы только от порога раздражимости, возбудимости нашей нервной системы, то любое любовное чувство умирало бы через пять минут после рождения. Мы не можем одинаково интересоваться чем-то, одинаково волноваться из-за чего-то, — не можем по разрешающему физическому режиму нас как биологических существ. Если бы, например, любовные чувства зависели оттого, как протекает наша жизнь, то их, конечно, не было бы, потому что, я повторяю, разве можно захотеть взволноваться и поэтому взволноваться, захотеть испытать вдохновение и поэтому испытать вдохновение. Вот нам хочется спать, нервы наши притупились, усталость и прочее - это нормальный режим нас как психофизических существ. Другого режима у нас не бывает. А если бывает, то он бывает тогда и в те моменты, когда мы включены в жизнь других предметов, у которых есть своя жизнь. Это и называется другим миром - этот способ пребывания некоторое время в некоторых упорядоченных структурах, которые распадались бы, если они были бы предоставлены естественному потоку нашей жизни.
Интуиция этого факта и есть мысль, лежащая в основе философии, а именно мысль о каком-то более реальном, чем наш, мире, потому что, конечно же, сосредоточенные явления более реальны, чем рассеяние. Конечно, истина лежит не там, где мне хочется спать, где притупились мои нервы, чувства и прочее. Отсюда и вопрос философии: почему вообще есть что-то, а не ничто? «Что-то» - это упорядоченный объект, или структура, имеющая свой ритм жизни, отличный от того, в котором мы живем, а ничто — это рассеяние и распад. Значит, я разъяснил предмет этого вопроса, но почему это вопрос, почему об этом говорится в вопросительной форме? По той простой причине, что философ и есть тот, кто считает, что это чудо и это неестественно, — если есть упорядоченная мысль, если есть человеческое чувство как упорядоченное явление, воспроизводящееся по своим законам. Это чудо и неестественно, потому что гораздо нормальней и естественней был бы распад (то есть происходящее по законам природы, по законам стихийного хода вещей). Вот поэтому и вопрос, вопросительная форма предмета философского рассуждения: почему нечто, а не ничто? То есть вопрос в том смысле, что нормальней, естественней было бы, если бы всего этого не было, если бы шли просто энтропийные процессы и мы были бы вовлечены в энтропийные процессы, где упорядоченности наших мыслей, наших нравственных состояний, наших социальных состояний распадались бы в зависимости от природных естественных законов. Следовательно — обратная мысль, — существование самих этих предметов, или объектов, или качеств не может покоиться на естественных законах. Это относится и к социальным формам. Я напомню загадочный пример (то есть пример известный, но тем не менее загадочный и остающийся для нас вечной загадкой), а именно пример античного полиса (греческого полиса). Вы знаете, что эта социальная форма прежде всего бросается в глаза тем, что она явно держалась на ежеминутном участии в ней каждого грека, держалась на напряжении греков быть в полисе, то есть быть гражданами, и когда это напряжение исчезло — а оно не гарантировано естественными процессами, или инерционными процессами, — то исчезла греческая цивилизация. Значит, в обществе, в истории есть некоторые упорядоченные структуры, имеющие во-первых, свои законы жизни и, во-вторых, существующие в зависимости от того, насколько интенсивное усилие совершают люди, для того чтобы эти структуры и эти объекты существовали. Здесь я выхожу к конечному пункту рассуждения. Нужно обратить внимание на то, что «высшие предметы», такие, как, например, мораль, есть институции в смысле искусственных установлений, в природе не рожденных. Так вот, все эти предметы, которые являются человеческими предметами, то есть институциями, не живут по тем законам, по каким живут природные предметы в том смысле, что последние сами собой длятся. Нельзя породить институцию и предположить, что она будет сама жить. Она будет сама жить только в той мере, в какой она будет возобновляться усилием человека, направленным на то, чтобы эта институция была. Например, закон нельзя установить и потом о нем забыть, считая, что он будет продолжать существовать. Существование закона покоится целиком на существовании достаточного числа людей, которые нуждаются в нем как неотъемлемом элементе своего существования и готовы бороться и идти на смерть, для того чтобы этот закон был.
Способ существования человеческих предметов отличается от способа существования естественных предметов, которые могут пребывать во времени. Ничто человеческое не может само собой пребывать, оно постоянно должно возобновляться и только так может продолжать жить, а возобновляться оно может только на волне человеческого усилия, а усилия не может быть, если оно не направлено на сами эти предметы. Человеческое усилие не может быть без метафизического элемента в человеческом существе. И в этом смысле метафизический элемент, или метафизика, является физическим, то есть конститутивным по отношению к человеку. Он тот или иной в зависимости от этой метафизики.
Попробуем продолжить мысль, которую я пытаюсь протянуть через эти дебри и пытаюсь это сделать с постоянной оговоркой, что в действительности все гораздо проще, чем кажется в теориях. Достаточно просто больше верить своей интуиции и тому, что заложено в наши души.
Так как в дальнейшем мне как философу придется рассуждать о социальных науках, исторических науках и так далее, я начну с простого языкового опыта, который, мне кажется, бросает свет на характер философского мышления и на те предметы, о которых мы говорили до этого. Часто мы воспринимаем язык как совокупность некоторых законов, посредством которых мы выражаем нашу осознанную мысль и сообщаем ее другим. Существует предположение, что мысль готова, ясна для нас самих и мы просто ищем словесную одежду, удобную для этой мысли, удобную для ее оформления, во-первых, и, во-вторых, для того, чтобы в таком оформлении передать ее другим. Есть много причин, по которым это вовсе не так, но из этого множества причин меня сейчас интересует только одна, а именно: факт существования в языке того, что можно назвать гением языка (я употребляю слово «гений» не в психологизированном русском смысле, а так, как слово «гений» употребляется в романских языках). Гений языка сам говорит через нас, и этот гений умнее, чем мы сами. Если мы употребляем определенные слова, то через них сказывается, даже если мы лично сами чего-то не понимаем, определенное понимание вещей (мы сами можем не отдавать себе отчет в этом, но слова существуют, мы их употребляем и почему-то употребляем в строго определенных ситуациях). Вот простой пример этой гениальности языка, имеющий отношение к тем проблемам, о которых я говорил. В нашем языке существует масса этических терминов, то есть слов, которые обозначают моральные явления. Скажем, существуют слова «трусость», «храбрость», и гений языка заставляет нас, когда мы употребляем слово «трусость», мыслить в терминах причинности, то есть мы, например, говорим: «Струсил потому, что опасность была велика». Иными словами, сам способ, каким мы это слово употребляем, независимо от нас диктует нам причинную терминологию, мы ищем причины трусости. Слово «украл» — когда мы произносим это слово, мы мыслим его причинно, то есть мы говорим «украл, потому что был голоден» или «украл, потому что страдал клептоманией», то есть с этими терминами всегда идет «потому что». Этот же гений языка в ряде ограниченных случаев диктует нам нечто другое. Мы говорим: «Он поступил так, потому что был голоден» и так далее, но мы также иногда говорим: «Человек поступил по совести» - и не всегда замечаем, что с нами в данном случае сделал гений языка. Обратите внимание, что я, говоря «по совести», не сказал, почему он так поступил, не сказал «потому что был голоден», «потому что еще что-то», а сказал, замявшись, сделав паузу в своем ответе: «Поступил по совести». Аналогичную роль часто выполняет и слово «добрый», когда мы говорим: «Потому что добрый». Давайте вдумаемся в гений языка, потому что, просто вдумавшись в то, что мы сами говорим, мы можем больше понять, чем есть в теории. Ведь фактически, поставив слова «по совести» на место причинных понятий, которые выступали у нас в тех случаях, где мы говорили «потому что был голоден», «потому что был клептоман» и так далее, мы тем самым определили или высказали свое понимание, что такое совесть. Совесть — это феномен, который является причиной самого себя и не имеет причин хотя бы потому, что в нашем языке мы его употребляем тогда, когда не ищем причин, то есть слово «совесть» появляется тогда, когда мы не ищем объяснений поступка, ни социологических, ни психологических, ни биографических. То есть сказать «по совести» есть конечная инстанция для объяснения, конечный пункт отсылки для нашей объясняющей мысли. Мы сказали «по совести» и тем самым, во-первых, поняли то, о чем мы говорим, и, во-вторых, мы в силу гения языка (а язык - это вещь, в которую упакованы миллионы лет человеческой эволюции, и притом этот инструмент по тонкости не имеет себе равных, и тонкость его не есть лишь тонкость нашего индивидуального ума) поставили совесть на место причин, определили саму совесть как нечто, основанием чего является она сама.
В каких случаях мы не можем дать объяснения? В тех случаях, когда нечто является основанием самого себя и не имеет причин вне себя, и более того, гений языка запрещает нам искать причины. Запрещает по самому строению нашего языкового сознания. Слово «совесть» выступает тогда, когда мы заменяем весь причинный ряд. Следовательно, совесть есть начало причинного ряда, само не имеющее причины. Подумайте теперь, сколько таких слов в нашем языке. Безусловно, не бесконечное число, но довольно большое, и если вы мысленно транспонируете то, что я сейчас сказал, на проблему трансцендентального у Канта, на проблему блага у Платона, вы сразу поймете, что как раз явлениями такого рода (пример постижения которых мы имеем на обыденном уровне нашего языка), именно вещами такого рода занимались философы, пытаясь их разъяснить.