Шрифт:
– О да, мудрейший. Но что же нам делать с тем, что никто не может передать тебе прошение? Или это тоже слухи? Неужели нам следует повелеть глашатаям объявить в городе, что кади отныне принимает по четным дням?
– Я готов выслушать любого, мудрейший. И в любое время.
Шимас увидел, что кади начинает злиться, но пока еще держит себя в руках.
– Тогда более не будем говорить об этом сегодня. Я повелю проверить все слухи, а потом расскажу высокому собранию о результатах этой проверки. Перейдем к…
Но кади перебил Шимаса. Должно быть, привыкнув к тому, что в его словах никто не сомневается, он не мог не пытаться переубедить визиря.
– Повторяю, высокое собрание: я готов выслушать любого, в любое время, дневное оно или ночное, нахожусь ли я в диване или вкушаю вполне залуженный отдых.
Мудрецы молчали, словно набрав в рот воды. Шимас с удовольствием заметил, что кади выведен из равновесия. И что все, кто в этот момент присутствовал в диване, превратились в молчаливые изваяния.
– Я готов, – чуть более громко, чем обычно, в третий раз повторил кади, – принять любого и в любое время…
– Да будет так, кади! Дабы закончить раз и навсегда этот разговор, я пошлю сейчас за тем неумным юношей, чтобы он передал тебе прошение, о котором столь много и горячо говорил мне. А убедившись, что ты это прошение у него взял и прочитал, смог убедить в этом и всех, кто по глупости смеет верить подобным лживым и неразумным слухам.
– Да будет так, великий визирь! – кивнул кади.
Макама двадцать третья
Шимас жестом призвал к себе одного из писцов и, черкнув несколько слов на листке бумаги, что-то вполголоса писцу повелел. Тишина в диване была не просто гулкой. Она была молчаливо-кричащей. Кади оглядывался по сторонам с таким видом, будто ему нанесли поистине смертельное оскорбление. Сочувствующие взгляды мудрецов могли, конечно, слегка успокоить верховного судью. Но не успокаивали – ибо он клокотал от ярости.
«Аллах всесильный, сопливый мальчишка! Да какое может быть дело великому визирю, главе дивана, до слухов, какими полнится глупый базар? И почему ты, несчастный безумец, смеешь на основании каких-то глупых слухов обвинять почтенных и уважаемых мудрецов, воистину цвет нации? Да, я никого не принимаю! Да, суд вершат советники моих советников! Но не для того же я, в самом деле, карабкался вверх, не для того роздал, должно быть, тысячи и тысячи золотых, подкупая всех и каждого, чтобы выслушивать глупые просьбы недалеких и неумных просителей. Не для того я стал кади, чтобы звучали подобные слова в мой адрес. Воистину, это переходит все границы! И мальчишка должен быть наказан вместе со своим другом, безумным халифом…»
Увы, визирю не надо было уметь читать мысли, чтобы догадаться, о чем сейчас думает кади. Да, Шимас не любил играть, если знал, что удача на его стороне, но нужно было прилюдно высечь этого напыщенного индюка, который решил, что он – воплощение закона.
Распахнулись двери, и в сопровождении стражника дивана и писца на пороге появился Амин.
– Стража может покинуть нас – этот юноша вошел в диван по приглашению визиря! – сухо проговорил старшина писцов.
Стража покинула зал с мраморными колоннами.
– Говори же, юноша, – обратился Шимас к Амину. – Сейчас перед тобой весь диван. И сам кади. Он клянется, что готов принять любого в любое время. Вот твой шанс!
Юный мастер поклонился столь низко, сколь это вообще было возможно, и, сделав несколько шагов, оказался прямо перед достойным Саддамом, восседавшим на своем месте с грозным и суровым лицом.
– Да пребудет с тобой, светоч справедливости, милость Аллаха всесильного на долгие годы! Я нижайше прошу принять это письмо. Передать его я поклялся у смертного одра самого дорогого для меня человека. И сейчас полон гордости – ибо выполнил последнюю волю его.
Кади, не вставая, взял в руки свиток и положил его рядом с собой. Амин, вновь поклонившись, теперь еще более низко, все отступал назад, пока не оперся спиной о стену.
Мудрецы молчали. Молчал и визирь. О, он не мог допустить, чтобы свиток этот остался непрочитанным и был разорван на мелкие клочки. Более того, он не мог допустить и того, чтобы письмо уважаемой Малики, матери Амина, было прочитано в одиночестве.
Тишина казалась кади воистину сложенной из тяжких камней, каждый из которых давил на его разум. Юноша, несчастный долговязый юноша, смотрел на него так, что судье хотелось задушить его собственными руками и сию же минуту.
Взгляд же, которым визирь окинул кади, был более чем красноречив. Он почти вслух обвинил кади в трусости и лжи. И Саддам, еще не так давно спокойный и даже чуть меланхоличный, не выдержал. Он понял, что должен прочитать это послание, и хуже того – прочитать вслух, перед всем диваном. И перед этим ничтожным глупцом, у которого хватило наглости пасть к ногам визиря… «О Аллах всесильный! И за этот позор ты тоже ответишь, презренный мальчишка! Ответишь вместе со своим никчемным другом. Я выдержу несколько минут бесчестия. А твоя же кара будет длиться куда дольше… Не будь я верховным судьей, кади, самим законом нашей прекрасной страны!»