Шрифт:
Каждый праздник перед обедней мы собирались в школу и под командой учительницы чинно и смирно шли в
36
церковь. Здесь нас так же чинно расставляли в ряды и мы, певчие, торжественно входили на клирос, радуясь тому, что мы действующие лица и будем не только молиться, но и славить Господа своими голосами.
После обедни церковный староста приносил нам на тарелке нарезанных просвирок, мы брали по кусочку и довольные расходились по домам.
Вообще церковь со своим культом и ритуалами для меня лично была в то время большим и важным делом. Как действующее в ней лицо, она поднимала меня до уровня других, и я не стыдился своей бедности против других мальчишек и не прятался перед взрослыми. Как-то особенно скоро и выгодно для себя я усвоил из церковного учения и службы такое понятие, что для Бога все равны: и бедные и богатые, и что Бог любит людей не за их богатство, а за праведную жизнь, и об этой-то праведной жизни я и мечтал, отдаваясь церковным песнопениям.
Особенно помню, как я был поражен величием церковной службы, когда один раз на наш храмовый праздник Покрова к нам приехали из другого прихода "настоящие певчие" (себя мы не считали настоящими) и другие священники и даже дьякон (у нас дьякона не было) и служба была особенно торжественная. Когда певчие в стихарях вышли на средину перед алтарем и стали петь так называемое "запричастное", соответствующее празднику: "О Тебе радуется, Благодатная, всякая тварь", моей радости не было предела и я бессознательно опустился на колени, хотя по принятому порядку этого и не полагалось. Это пение так врезалось в мою память, что я и теперь могу повторить его безошибочно. Но от времени я было забыл слова этого гимна и очень досадовал на это, так как не мог уже петь его всякий раз при хорошем настроении, что я иногда делал в поле за работой, и, как ни старался, не мог вспомнить за 30 лет ни разу. И только уже 60-летним стариком, сильно болея тифом, не то во сне, не то в бреду, я увидел снова обстановку церкви и певчих, поющих этот гимн. И так это было четко и натурально, что я за ними стал тоже громко петь. Меня окликнули, и когда я очнулся, я знал эти слова от начала до конца, знаю и теперь.
ГЛАВА 3. ОТ ШКОЛЫ ДО ФАБРИКИ
После экзамена я распростился со школой, но еще некоторое время продолжал быть адъютантом у священника: читал поминания в то время, пока он вынимал копием частицы за здравие и за упокой, раздувал кадило, даже
37
"читал часы", а под Пасху, когда он ходил с разрешительной молитвой на молоко, мясо, яйца, я ходил с ним по приходу и носил лукошко с яйцами. В нашем доме в это время квартировал боровковский огородник (отец-то все еще жил в сторожке) с большой семьей. Были они старообрядцы и в нашего Бога, как говорили бабы, не веровали. Когда мы со священником подошли к нашему двору, он у меня спросил, идти ли ему к нашим квартирантам? Я замахал руками, говоря, что не надо, не примут, но тот не послушался и быстро вошел в сени и в избу. Я же не решился на это, мне было стыдно, но любопытство разнимало и меня, и мне очень хотелось знать, как наши жильцы отнесутся к этой молитве. Я приотворил немного дверь и стал осторожно наблюдать. Время было послеобеденное, семья отдыхала, и, когда он сразу, переступивши порог и не спросясь, стал читать молитву, они все испуганно вскочили и стали просить его не читать. "Мы вам больше заплатим, -- говорили они, -- только не читайте". Поп сконфузился и замолчал, хозяйка дала ему 20 копеек и 6 яиц, а полагалось 5 копеек и 2 яйца. Он взял и то и другое и, прижимая к груди яйца, боясь уронить, весь покрасневши от стыда, стал выходить в сени. Я быстро отскочил за дверь и стал за сеньми. Укладая в лукошко яйца, он сказал: "Вот, а ты говорил: не ходи!
– - За четыре двора сразу подали!"
Этот случай тогда же дал небольшую трещину в моей вере, и иногда, борясь с каким-нибудь соблазном, я подпадал ему и уже с более легким сердцем говорил себе: "Ну что же, не я один грешу, и поп грешит", -- и меньше мучился за свои грехи.
Другой случай еще больше возмутил мою совесть на этого же духовного отца. Будучи еще в школе, я пошел с матерью говеть. Наша очередь к исповеди была вечером, когда в церкви было только несколько человек, ожидавших исповеди. Помолившись и исповедавшись, мать по бедности положила на аналой двухкопеечную свечку и двухкопеечную монету. Священник возмутился и бросил на пол эту монету, пригрозив матери лишить ее Святых Тайн. Мать велела поднять мне эту монету и взять себе на бабки. И хотя он своей угрозы не исполнил, давши на другой день обоим нам Христова Тела, но мне все же было обидно за мать, и я перестал питать к нему уважение. Из святого отца и праведника он в моих глазах постепенно сделался простым человеком.
Праздник Пасхи был для нас, детей, настоящим Светлым Воскресением. С ним связывалось все хорошее, что
38
было в наших душах. Возникали надежды на лучшее, прорезывалась тайна жизни и смерти, и мы всегда в эти дни ждали чего-то необыкновенного и были, как говорится, на втором взводе. К этому празднику съезжалась фабричная молодежь, строили качели, играли в бабки, в горелки, водили большие хороводы, к которым собирались даже старики и старухи, пели новые песни, играли на привезенных гармониках, плясали вприсядку по-городски, отчего у нас, детей, кружилась от радости голова, и мы на время забывали всю горечь нашей жизни. Тем более что к этому празднику нам кое-что давали добрые люди, и мать ухитрялась покупать 10 фунтов крупы и пшена и варила нам кашу. Все горе наше было в том, что у нас не было нужных обновок и нам не в чем было бегать по улице. Ходили мы у матери кое в чем, все больше в чужих пинжаках и рубахах, которые или давали ей родственники, или она покупала на базаре. Но в таком одеянии мы вовсе не походили на праздничных, и это нас угнетало. Но когда мне было годов 12, мать сшила нам с братом по кафтанчику из толстого сукна, приготовленного ею самой, и на Вербное воскресенье мы пошли в них в церковь. О, нашей радости не было конца, я прямо не видел под собой земли, мне все казалось, что и ростом я стал выше, и люди на меня смотрят как на ровного, и даже суровый Николай Угодник, около которого я пел на клиросе, одобрительно кивал мне головой и прощал мне старые грехи. А святым мне очень хотелось быть, на паперти висела тогда огромная икона Страшного Суда, и я всякий раз перед нею подолгу останавливался и рассматривал: за какие грехи и в каком порядке идут грешники в ад и как ликуют праведники, идя навстречу Господу Богу. Картина была так умно написана, что другого исхода тебе не оставляла, как только изо всех сил стараться попасть в Царство Божие. Ну кто же мог быть таким дураком, чтобы добровольно пойти в чертово пекло?
После обедни на Пасхе мы теребили отца, и он привязывал в сарае нам качели, на которых мы и качались до головокружения. Качали нас иногда и на больших качелях, но редко. Со мною произошло тут несчастье, чуть не стоившее мне жизни. Взрослые ребята так высоко меня подкинули, что я потерял равновесие и камнем с высоты 5--6 аршин ткнулся о землю и потерял сознание. Ребята испугались и убежали. Долго ли я лежал -- не знаю, но когда стал приходить в себя, то почувствовал такое блаженство, точно я находился в раю. Как что-то родное, давно забытое, я стал узнавать окружающее. Лежал я на спине и прежде всего
39
увидал голубое небо с белыми облаками. "Да ведь это небушко, -- подумал я, -- а это вот наша лозина, а вон и двор". Я точно вновь родился и, радуясь всему, потихоньку сам дошел до дому. Но тут силы меня оставили, закружилась голова, и я снова впал в забытье. Мать совсем не знала, что со мною случилось, и сам я ничего не помнил, кроме того, что меня качали, и только ребята после сознались во всем.
С 10 лет я стал ходить на поденку на барский двор.
Вперед меня брали перебирать у погреба картошку и платили 5 копеек за день, а с 12 годов стали брать на молотилку, погонять лошадей, и тут уже платили 10 копеек. И когда таким образом мне удавалось заработать 30--40 копеек и принести их матери, моему счастью не было предела. Но такое счастье было редким, ребят, по возрасту старших, было в деревнях много, всем хотелось заработать, и меня часто отсылали домой. Потом, вырастая, в 14--16 лет, я также искал всякой работы. Тут меня уже брали возить снопы, солому, отгребать от веялки, возить дрова и т. п. и платили по 15--20 и даже по 25 копеек, и за два дня можно было заработать на рубаху.
Кроме поденки у помещика, я нанимался стеречь лошадей в денном за всех, кто меня нанимал, и также за 15--20 копеек.
В это время у нас в церкви жили "кутейники", дети старого дьячка, которого я не помню, они не пошли в семинарию и стали заниматься землей и пчеловодством. У них почасту прирабатывал и мой отец, когда лето бывал дома, и вообще с ними дружил. Они у нас не выходили из крестных и звали отца за это "лапшой". У них-то я имел монопольное право на сторожу лошадей в их очередь и даже плакал, если они нанимали другого. О, эти дни бывали также всегда настоящим праздником. Они меня кормили мясными щами, кашей, медом и давали с собою кусок меду и корзинку картошки. Ну разве это была не радость принести матери такую добычу? Не помню почему, но в то время и картошки садили по 2--3 мерки, и редко у кого их было много, вернее, хватало своих, а большинство весной покупало на семена у огородников, и опять не больше 3--4 мер, и у кого их хватало на всю зиму, тот считался богатым человеком. Мы же, кажется, по вине отца, нуждались больше всех и были совсем полунищими.