Шрифт:
235
заряжать себя недоброжелательством к кому бы то ни было. Их невольно умиляло и проникало внутреннее озарение той новой христианской веры в вечность человеческого духа, которую открыл в Евангелиях Толстой. Тут нельзя было сводить личных счетов даже с властью, нельзя было злобиться и ненавидеть, так как мысли у всех сами собой устремлялись туда, в вечность, куда только что ушел он с призывом к любви и миру. И скептик и атеист чувствовали здесь в себе новые струны мысли и новое биение своего сердца, которое на этот раз не мирилось ни с атеизмом, ни с обычным пониманием бессмыслицы и пустоты жизни в так называемом материалистическом освещении. Здесь каждый чувствовал духовное начало, одушевляющее мертвую материю и дающую ей мысли и чувства; дающую ей оценку добра и зла в своих поступках и поведении. Это духовное начало не умирает, не может умирать вместе с телом, ибо оно не подвержено тлению. И что хоть вот сейчас Толстой и лежит своим угасшим телом в этой могиле -- его дух, его разумение, его любовь к жизненной правде одинаково чувствуются всеми, как если бы он был среди них и своим телом. И что нет и не может быть, чтобы его этот костлявый труп, зарытый в землю, был причиной того высокого морального подъема и любви к правде, которые вместе с ним разделяли люди на всем земном шаре, соприкасаясь с ним и лично и по его писаниям.
В эту торжественную минуту всеобщего преклонения перед силой и властью вечного человеческого духа перед каждым из здесь присутствующих гораздо шире раскрывалась тайна жизни и смерти, и в ней, как в раскрытой книге, каждый свободно поверял свою собственную душу и свою необъяснимую словами веру в существование такого же необъяснимого духа вечности, духа всеобъемлющего разума. Проникнутые и слитые воедино этими мыслями люди как-то сразу, точно очнувшись и без всякого сговору, становились на колени и торжественно, не один раз начинали петь вечную память, ибо похороны были не церковные, но гражданские. В лесу уже сгущались вечерние сумерки, и сам он таинственно чернел, скрывая в своей темноте группу вооруженных людей, но народ и не думал расходиться, находясь точно в каком-то гипнозе и оцепенении. Жалко было уходить из этой тишины и покоя, жалко было оставлять этот свеженасыпанный холмик, под которым нашел свой последний приют жаждавший правды Толстой, жалко было расстаться с его последним убежищем. Уйти от него самого было нельзя, да никто этого и не мог хотеть в эту минуту, так как каждый глубоко чув-
236
ствовал ту незримую духовную связь с той истиной и Божеской правдой, которую показал Толстой в идеалах христианского жизненного понимания. И было даже как-то странно. Лес, сумерки, а тысячи людей стоят на коленях и грустно-восторженно поют: "Вечная память!" Кому вечная память, чему? Конечно не тому костлявому трупу, зарытому вчера на их глазах в могиле, а тому светлому, духовному существу, которое через эту телесную оболочку возвещало людям верные пути к духовному пробуждению и звало на этот радостный путь самоочищения и самосовершенствования.
И только когда стало уже темнеть, люди стали медленно расходиться. Одни шли обратно к станции, другие через усадьбу на деревню, а третьи по опушке леса, прямиком к деревне Телятинки, где на своем хуторе проживал в это время друг Льва Николаевича Владимир Григорьевич Чертков, который на правах дружества и принимал массу публики, давая всякого рода объяснения о последних днях жизни Льва Николаевича.
На могиле уже лежало множество небольших венков, главное, из живых цветов (большинство их оставлялось в доме). Стояла все еще группа яснополянских крестьян с перекидным плакатом на двух деревках, на котором, насколько помню, было написано: "Дорогой Лев Николаевич, память о твоем добре не забудется между нас, осиротелых крестьян Ясной Поляны". Некоторые женщины подходили к могиле и плакали с причитанием по-деревенски. Одна из них стояла вблизи меня с двухлетней девочкой на руках и подростком мальчиком лет одиннадцати и все время плакала и утирала слезы. К ней подходили с расспросами, что очень смущало и тревожило, видимо, она пришла сюда не ради разговоров и любопытства, а с глубокими мыслями о жизни и смерти, с какими вообще приходят простые люди на могилы дорогих покойников, чтобы поплакать и поделиться с ними своим горьким горем. Не речист в таких случаях простой человек и немного находит в себе слов для разговора с посторонними. Я слышал только, как она отрывисто сказала одному седому господину, на его расспросы об отношении к ним покойного: "Всем помогал и всех защищал; кому что нужно, всем посоветует". Ее дети с любопытством смотрели на народ, а девочка на руках неизменно повторяла подходившим -- "Мамка плачет по дедушке!" -- чем и избавляла ее от излишних расспросов, так как умиляясь лепетом, не у каждого хватало совести тревожить мать. А мне так и не о чем было расспрашивать и ее и других крестьян и крестьянок, так как я был здесь не новичок и
237
знал гораздо больше и о его жизни и его последних днях, чем знали другие, знал даже и о причинах его ухода.
Было сыро, грязно, моросил мелкий дождь. Продрогшая публика заполонила все жилые комнаты Владимира Григорьевича, пытаясь протискаться в большой зал, в который время от времени выходил он сам и вел дружеский беседы, отвечая на множество вопросов, но, к сожалению, всем из-за тесноты помещения так и не удалось его послушать. И уже потом, после, его ответы передавались другим теми, кто слышал их сам.
Я остановлюсь на трех главных из них. Спрашивали: почему Лев Николаевич сам не отдал землю крестьянам? Почему не получал платы за свои печатавшиеся произведения? Почему не ушел из дому гораздо раньше и какая была основная причина ухода теперь?
Владимир Григорьевич отвечал приблизительно так:
1. Сознанием греховности землевладения Лев Николаевич проникался не сразу, не в один день, а, главное, в такое время, когда его большая семья еще сильно в нем нуждалась, нуждался и он в ней и не мог сразу из-за этого вопроса пойти с ней на разрыв. Он в то время еще надеялся, что со временем ему удастся склонить к этому же и семейных, но всякий раз встречал резкий протест со стороны жены и некоторых взрослых детей, которые, наоборот, на его стремления к опрощению, на его желание отдать землю крестьянам и жить только трудами своих рук смотрели как на чудачество или сумасшествие и тоже надеялись, что он одумается и откажется от своих намерений. Когда же Лев Николаевич в 1883 г. отказался публично от получения гонорара за писания, семейные его увидали, что он не исправим в своих мыслях и стали настойчиво добиваться от него отказа от своих прав на землю и передачи их жене и детям. Софья Андреевна через родственников жаловалась при дворе Александра III, что ее сумасшедший муж может отказаться в пользу крестьян от земли и сделать их нищими, на что получила заверение, что правительство этого не допустит и что если это случится, то оно объявит его душевнобольным и, расторгнув сделку, установит над ним и имением опеку. Об этом же дали понять и самому Льву Николаевичу. Кроме того, семейные ему доказывали свою правоту такими рассуждениями: "Ты породил большую семью, а работать на нее не хочешь, как все, -- хорошо, это твое дело, но ты не имеешь права делать нас нищими и лишать возможности жизни в тех условиях, в каких мы все родились и выросли, не имеешь права лишать родового права на наследование". Да и закон был на их стороне, так как действительно
238
по закону один Лев Николаевич без согласия семейных и не мог распорядиться всем имением. Эти соображения и постоянная вражда семейных и заставили Льва Николаевича в то время отказаться от владения имением, которое в силу закона само собой поступило в распоряжение жены и детей, как прямых наследников и соучастников.
2. Отказался Лев Николаевич от гонорара за писания потому, что считал грехом брать за это деньги, и все худое в литературе, ее вранье, неразбериху и многословие, считал прямым результатом ее продажности. Он так и говорил, что с тех пор как стали платить деньги за писательство, появилось сразу бесчисленное количество писак-ремесленников, которые в угоду публике и власти написали горы всяких небылиц и вымышленного, в которых не только нет никакой нужды людям, но нет возможности разобраться, что стоящее и что не стоящее. А чтобы всегда иметь сбыт, эти ремесленники стали доказывать, что все просвещение людей состоит в книгах: чем больше человек их перечитает, тем он будет развитее и образованнее. А так как чтение есть самый легкий труд, в нем люди и стали искать образования, но чем больше искали и читали, тем больше запутывались в нравственных вопросах, и, чтобы они не тяготили, многие отбросили их совсем и стали усваивать одно материалистическое жизнепонимание, в котором вопросы о цели жизни, вопросы внутреннего нравственного характера и ответственности перед Богом уже совершенно исключаются. Так что, по мысли Льва Николаевича, писательство за деньги принесло людям великий вред, оно понизило их нравственный уровень и нужную и полезную книгу засорило и заменило пустыми вымыслами.
Кто-то возразил, что Лев Николаевич делал исключения. Владимир Григорьевич сделал пояснение, что Лев Николаевич сделал действительно единственное исключение, продавши издателю "Нивы" свой роман "Воскресение", деньги за который передал в комитет по переселению духоборов в Америку.
3. Об уходе из дому в простую жизнь Лев Николаевич думал более 30 лет, но та же причина: потребности семейной жизни, надежда убеждением заставить семью перейти к более умеренному простому образу жизни, боязнь вызвать осуждение в народе такого поступка и внести путаницу в понятие святости и крепости семейного союза -- эти причины удерживали его от исполнения своего намерения. Хотя Лев Николаевич и делал попытки к такому уходу, но его всякий раз догоняла жена, и он возвращался, поддаваясь раскаянию и уговорам. Но к старости все эти причины