Шрифт:
Симпатизировать радости всегда приятно, и если только этому не мешает зависть, то сердце наше охотно отдается живым ощущениям этого сладостного чувства. Но скорбь мы разделяем неохотно и как бы против воли 7 .
Когда мы следим за трагическим представлением, то мы, так сказать, боремся с вызываемым в нас сопереживанием. Мы уступаем только тогда, когда нет возможности противиться; но и тогда мы стараемся скрыть наши ощущения от взглядов посторонних. Если мы плачем, то стараемся скрыть наши слезы; мы опасаемся, чтобы люди, не разделяющие наших ощущений, не приняли их за слабость. Страдающие люди, несчастья которых вызывают наше сострадание, сознают, как нам тяжело сочувствовать их страданиям; вот почему они боятся и не решаются раскрыть перед нами свою душу. Они как бы гасят половину своей скорби; черствость, так часто встречающаяся в людях, заставила бы их сгореть от стыда, если бы они обнаружили страдания свои во всей полноте. Совсем иное бывает с человеком, охваченным радостью и счастьем. Он ожидает с нашей стороны полнейшего сочувствия, если нет повода к зависти; он не опасается открыть нам с радостным восторгом свое счастье, которому мы искренне готовы сочувствовать.
7
Мне было высказано возражение [Возражение было высказано Юмом в письме от 28 июля 1759 г.], что так как я основываю на симпатии чувство одобрения, которое всегда приятно, то допущение какой бы то ни было неприятной симпатии находится в противоречии с моей теорией. Я отвечаю на это, что в чувстве одобрения следует отличать две стороны: во-первых, симпатическое чувство наблюдателя, а во-вторых, ощущение, слагающееся в его душе из совершенного совпадения испытываемого им симпатического чувства с действительными ощущениями страдающего человека. Ощущение это, из которого, собственно, и состоит чувство одобрения, почти всегда приятно; в нем есть даже нечто чарующее. Что же касается симпатического чувства, то оно может быть и приятно, и неприятно, в зависимости от природы вызывающего его явления, характер которого до некоторой степени непременно сохраняется им.
Почему же мы стараемся скрыть наши слезы перед посторонними людьми, но не стесняясь радуемся при них?
Мы можем иметь такую же основательную причину для одного душевного движения, как и для другого. И это потому, что мы знаем, что постороннему человеку приятнее разделить нашу радость, чем нашу скорбь. Мы всегда находим некоторое малодушие в жалобах, даже в случае самых жестоких страданий. Но человек, хвалящийся успехами, редко вызывает в нас тягостное ощущение. К тому же благоразумие побуждает нас сдерживать себя, чтобы не вызвать зависти, которая, как мы знаем, неизбежно возбуждается чрезмерными выражениями счастья.
Что может быть живее и искреннее восклицаний толпы (так редко завидующей знатным людям) при известии о победе или во время общественного торжества? И как сдержанны и умеренны ее чувства при виде казни! Наша печаль на похоронах ограничивается обыкновенно притворно серьезным молчанием, а наше веселье на крестинах или на свадьбе отличается воодушевлением и искренностью. Итак, ощущаемое нами удовольствие при всех радостных обстоятельствах, хотя оно и менее продолжительно, почти всегда столь же живо, как чувство человека, который на самом деле испытывает его. Когда мы поздравляем наших друзей (что, к стыду человечества, случается так редко), то их радость действительно становится нашей радостью; хоть на минуту мы бываем так же счастливы, как и они; сердце наше охватывает веселье, которое искрится в наших глазах, оживляет наше лицо и обнаруживается во всех наших движениях.
Но когда мы сожалеем о наших друзьях, застигнутых горем, то, увы, страдания наши ничтожны в сравнении с их страданиями! Мы садимся подле них и смотрим на них; в то время как они рассказывают нам о своих несчастьях, мы только внимательно их слушаем; даже в те минуты, когда рассказ их прерывается неудержимыми выражениями скорби, готовыми, кажется, задушить их и отнять у них голос, как далеки наши жалкие ощущения от страданий, разрывающих на части их сердце! А между тем мы сознаем, что скорбь их естественна и что в таких обстоятельствах мы испытали бы то же самое. Мы внутренне упрекаем себя за недостаточное сочувствие, и этот упрек, обращенный к самому себе, нередко вызывает в нас род искусственной симпатии; но она оказывается столь же слаба и непрочна: как только мы удалимся, она исчезает невозвратно. Как будто природа сознавала, что на каждого из нас придется достаточно собственного горя, и потому она как бы не обязала нас разделять страдания ближних более того, чем требуется для побуждения нас к их облегчению.
Вследствие слабой симпатии с нашей стороны к страданиям ближних мы находим геройским, почти божественным мужество, с каким переносят они ужасные несчастья. Мы выражаем одобрение человеку, сохраняющему веселое расположение духа среди множества небольших неудач, а человек, не теряющий его среди самых жестоких потрясений, кажется нам просто необыкновенным. Мы знаем, какие огромные усилия необходимы ему, чтобы молча перенести множество раздирающих душу эмоций; мы удивляемся его самообладанию, а твердость его в эту минуту, по-видимому, совпадает с нашей симпатией. Он не домогается от нас того нежного и живого сочувствия, которого, как мы с сожалением сознаем, в нас нет.
Между его чувствами и нашими существует полнейшее соответствие: в этом отношении поведение его в высшей степени прилично, хотя по свойственной человеку слабости мы и не ожидали этого. Мы поражены и растроганы силою рассудка, необходимой для такой высокой и великодушной победы: вызываемое им чувство одобрения и симпатии, проникнутое изумлением и неожиданностью, порождает то чувство восхищения, о котором мы упоминали. Катон, окруженный со всех сторон врагами, потеряв всякую возможность бороться с ними, считал недостойным себя сдаться им и, видя, в соответствии с гордыми нравственными принципами того времени, необходимость умереть, вовсе не пал духом перед своим несчастьем; из уст его не раздалось ни одной жалобы, чтобы вызвать то жалкое сострадание, которое так часто выказывается против воли. Напротив, вооружившись мужественной решимостью в ту минуту, как он уже готов был исполнить свое решение, он сделал со своим обычным хладнокровием все распоряжения для спасения своих друзей и, по словам Сенеки 8 , величайшего защитника стоической невозмутимости, доставил такое зрелище, на которое сами боги взирали с удивлением и восхищением.
8
Сенека. О провидении. II, 9.
Когда мы встречаем в ежедневной жизни пример такого геройского мужества, он всегда производит на нас сильное впечатление. Мы охотнее проливаем слезы из сочувствия к человеку, который, по-видимому, ничего не чувствует, чем из сострадания к людям, предающимся всем выражениям скорби. В таком случае симпатически вызванные в постороннем человеке страдания в силе превосходят мучения действительно страдающего человека. Друзья Сократа проливают горькие слезы, а сам он выпивает яд с веселым спокойствием. При таких обстоятельствах посторонний человек не старается и не имеет побудительной причины избегать симпатии. Он не опасается, что в нем будет возбуждено чрезмерное или неуместное сочувствие; он доволен чувствительностью, отысканною в глубине своей души; он с удовольствием ощущает одобрение самого себя. Ему приятно отдаться грустным мыслям, вызываемым в таком случае в его голове несчастьем друга, к которому, быть может, он прежде не имел еще такого нежного чувства. Совсем иное происходит в сердце действительно страдающего человека. Он обязан скрывать самую ужасную и горестную сторону своего положения. Он должен опасаться, чтобы его слишком серьезное отношение к несчастью не лишило его возможности сдерживать свое горе и не отняло одобрения и сочувствия окружающих его людей. Поэтому все свое внимание он направляет к тому, чтобы отыскать что-нибудь отрадное в своем положении, а также к тому, чтобы заслужить одобрение своим мужественным поведением. Удовольствие, доставляемое сознанием способности к такому геройскому усилию, к такому самообладанию и господству над несчастьем, ободряет его, придает ему силы и делает его способным сохранить ту ясность духа, которая представляется как бы победой, одержанной над ударами судьбы.
Человек, падающий духом вследствие личных несчастий, наоборот, всегда вызывает к себе некоторое презрение: мы не можем разделять всего, что испытывается им, но что, быть может, сами мы испытали бы на его месте. Мы презираем его, и чувство это, разумеется, несправедливо, если можно только назвать так неодолимое движение нашей природы. Проявления скорби кажутся нам всегда неприятными, за исключением случая, когда они вызываются скорее чужими страданиями, чем нашими собственными. Мы не осуждаем сына, скорбящего смертью отца, снисходительного и всеми уважаемого. В основании его скорби лежит симпатия к потерянному им человеку, и мы охотно сочувствуем его естественному горю. Но если бы он предался такой же скорби вследствие чисто личного несчастья, то недолго пользовался бы нашим сочувствием. Даже человек, доведенный до крайних лишений и нищеты, человек, которому грозит страшное бедствие, человек, идущий на позорную казнь, если бы он уронил хоть одну слезу на эшафоте, то упал бы во мнении людей, одаренных возвышенным умом и сильной душой. А между тем их сострадание к нему может быть очень живо и искренне, но так как оно все-таки слабее его крайней слабости, то они и не простили бы обнаружения перед всеми такого малодушия: они не только не выказали бы сочувствие к нему, но краснели бы за него от стыда и увидели бы в его малодушии самую жалкую сторону его несчастья. Как ославил память о себе неустрашимый герцог Бирон, столько раз смеявшийся над смертью на поле сражения, тем, что залился слезами на эшафоте, когда увидел положение, в каком он очутился, и когда вспомнил о почете и славе, которых он лишился по собственному своему неблагоразумию 9 .
9
Герцог де Бирон являлся маршалом Франции при короле Генрихе IV, но был казнен за предательство в 1602 г.