Шрифт:
«Пройдет две недели, и каждый из вас будет делать то же самое».
(1967)
Экзамен
Я выжил, вышел из колымского ада только потому, что я стал медиком, кончил фельдшерские курсы в лагере, сдал государственный экзамен. Но еще раньше, десятью месяцами раньше, был другой экзамен – приемный, более важный, смысла особого – и для меня, и для моей судьбы. Испытание на разрыв было выдержано. Миска лагерных щей была чем-то вроде амброзии, что ли: в средней школе я не получил сведений о пище богов. По тем же самым причинам, по каким я не знал химической формулы гипса.
Мир, где живут боги и люди, – это единый мир. Есть события, одинаково грозные и для людей, и для богов. Формулы Гомера очень верны. Но в гомеровские времена не было уголовного подземного мира, мира концлагерей. Подземелье Плутона кажется раем, небом по сравнению с этим миром. Но и этот наш мир – только этажом ниже Плутона; люди поднимаются и оттуда на небеса, и боги иногда опускаются, сходят по лестнице – ниже ада.
На эти курсы государство велело принимать «бытовиков», из пятьдесят восьмой статьи только десятый пункт: «агитация» – и никаких других пунктов.
У меня была как раз пятьдесят восемь, пункт десять – я был осужден в войну за заявление, что Бунин – русский классик. Но ведь я был осужден дважды и трижды по статьям, непригодным для полноценного курсанта. Но попробовать стоило: в лагерном учете после акций тридцать седьмого года, да и войны была такая неразбериха, что поставить жизнь на ставку стоило.
Судьба – бюрократка, формалистка. Замечено, что занесенный над головой осужденного меч палача так же трудно остановить, как и руку тюремщика, отмыкающего дверь на свободу. Везенье, рулетка, Монте-Карло, поэтизированный Достоевским символ слепого случая, вдруг оказались научно познаваемой схемой – предметом большой науки. Страстная воля постичь «систему» в казино сделала ее научной, доступной изучению.
Вера в счастье, в удачу – в предел этой удачи доступна ли человеческому пониманию? И чутье, слепая животная воля к выбору не основано ли на большем, чем случайность? «Пока везет – надо на все соглашаться», говорил мне лагерный повар. В везенье ли дело? Несчастье неостановимо. Но и счастье неостановимо. Вернее – то, что арестанты называют счастьем, арестантской удачей.
Довериться судьбе при счастливом попутном ветре и повторить в миллионный раз плаванье «Кон-Тики» по человеческим морям?
Или другое – вклиниться в щель клетки – нет клеток без щели! – и выскользнуть назад, в темноту. Или втиснуться в ящик, который везут к морю и где тебе нет места, но пока это разберут, бюрократическая формальность тебя спасет.
Все это – тысячная часть мыслей, которые могли бы, но вовсе не приходили мне тогда в голову.
Приговор был оглушителен. Мой живой вес был уже доведен до нужных для смерти кондиций. Следствие в слепом карцере, без окон и света, под землей. Месяц на кружке воды и трехсотке черного хлеба.
Впрочем, я сидел в карцерах и покрепче. Дорожная командировка на Кадыкчане расположена на месте штрафзоны. Штрафзоны, спецзоны, колымские освенцимы и колымские золотые прииски меняют места, находятся в вечном грозном движении, оставляя после себя братские могилы и карцеры. На дорожной командировке Кадыкчан карцер был вырублен в скале, в вечной мерзлоте. Достаточно было там переночевать – и умереть, простыть до смерти. Восемь килограммов дров не спасут в таком карцере. Карцером этим пользовались дорожники. У дорожников было свое управление, свои законы бесконвойные – своя практика. После дорожников карцер перешел в лагерь Аркагала, и начальник Кадыкчанского участка, инженер Киселев, тоже получил право сажать «до утра». Первый опыт был неудачен: два человека, два воспаления легких, две смерти.
Третьим был я. «Раздеть, в белье и в карцер до утра». Но я был опытней тех. Печка, которую странно было топить, ибо ледяные стены таяли и потом опять замерзали, лед над головой, под ногами. Пол из накатника давно был сожжен. Я прошагал всю ночь, спрятав в бушлат голову, и отделался отморожением двух пальцев на ногах.
Побелевшая кожа, обожженная июньским солнцем до коричневого цвета в два-три часа. Меня судили в июне – крошечная комната в поселке Ягодном, где все сидели притиснутые друг к другу – трибунальщики и конвоиры, обвиняемый и свидетели, – где было трудно понять, кто подсудимый и кто судья.
Оказалось, что вместо смерти приговор принес жизнь. Преступление мое каралось по статье более легкой, чем та, с которой я приехал на Колыму.
Кости мои ныли, раны-язвы не хотели затягиваться. А самое главное, я не знал, смогу ли я учиться. Может быть, рубцы в моем мозгу, нанесенные голодом, побоями и толчками, – навечны, и я до конца жизни обречен лишь рычать, как зверь, над лагерной миской – и думать только о лагерном. Но рискнуть стоило – столько-то клеток мозга сохранилось в моем мозгу, чтобы принять это решение. Звериное решение звериного прыжка, чтобы выбраться в царство человека.