Шрифт:
Привлечь столь нужных иностранцев, не предоставив им гарантий свободы вероисповедания, было невозможно. Однако религиозная терпимость также являлась и самоцелью. В соответствии с суждениями, высказанными в статьях 494–496 «Наказа» и в книге XXV «О духе законов», Екатерина целенаправленно проводила политику терпимости по отношению к старообрядцам, несмотря на сопротивление православного духовенства. Двойной налог и другие несправедливые обременения, часть которых была наложена на старообрядцев Петром, были отменены. Общая терпимость стала законом в 1773 году благодаря указу, провозглашавшему принципы широкой веротерпимости{153}. В этом российская самодержица повторила политику второго своего кумира из числа монархов — Генриха IV, веротерпимостью которого она восхищалась. Из всех стран континентальной Европы меньше всего преследовалось религиозное инакомыслие в России. Как и подобает просвещенному монарху, Екатерина сама подала пример своим подданным: каждый год во время одного из религиозных праздников «ее исповедник собирал по ее приказу священников всех конфессий и отдавал им почести, устраивая большой праздник, который Екатерина называла обедом терпимости; так и в этот (1785) год за одним столом сошлись патриарх Грюлини, русский епископ Полоцка, греческие архимандриты, католические епископ и приор, францисканцы, иезуиты, лютеранские проповедники, кальвинисты и англиканские кюре»{154}. Какими бы искусственными ни казались нам эти церемонии, они снискали заслуженное одобрение просвещенных современников.
Среди просвещенных умов XVIII столетия кроме религиозной терпимости в моде была тесно с ней связанная свобода самовыражения — доктрина, изложенная в статье 483 «Наказа» (заимствованная из книги XII «О духе законов»), в которой Екатерина заявила, что слова и тексты, которые не ведут к оскорблению величества, не должны рассматриваться как преступления против государства. Подавление письменного слова способствует распространению невежества. Как и в приведенных выше примерах, мы видим, что и здесь императрица действует согласно своим принципам. Случаи политической цензуры в екатерининской России практически неизвестны. (Данных о том, что журналы Новикова закрылись из-за политического, а не финансового давления, нет.) Та незначительная цензура, что была до Французской революции, оправдывалась почти исключительно религиозными мотивами (пример: запрет в 1763 году «Эмиля» Жан-Жака Руссо). В 70-е годы отдельным лицам давалось позволение открывать на оговоренных условиях собственные типографии. Затем в январе 1783 года вышел указ, дающий право печатать произведения всем частным типографиям, при цензурном контроле только со стороны местной полиции{155}. Были введены лишь самые мягкие цензурные меры, на которые намекает «Наказ», но они оказались недейственны, и когда в конце 1796 года правительство пожелало взять под контроль письменное слово, их пришлось изменить. К тому времени тиражи газет, журналов и книг достигли небывалых размеров, и это явление, по словам Карамзина, «приятно всякому, кто желает успехов разума и знает, что любовь ко чтению всего более им способствует»{156}.
Ведущие деятели Просвещения осуждали религиозное преследование и правительственную цензуру как неразумный и негуманный пережиток средневековья; и так же порицалась жестокость уголовных законов, в которой, как считалось, нуждался только деспотизм. Фразами, «украденными» у Монтескье (книга VI), Екатерина выразила в «Наказе» свое отношение к пыткам: «Употребление пытки противно здравому естественному рассуждению: само человечество вопиет против оной и требует, чтоб она была вовсе уничтожена» (статья 123). Это положение прямо противоречило некоторым наказам, данным депутатам Уложенной комиссии, где предлагалось расширить применение пыток. Тем не менее в указе 1767 года, который ссылается на «Наказ», мы видим, что императрица ограничивает применение пыток только случаями извлечения показаний у обвиняемого. Явно большее влияние, чем этот указ или похожий указ 1774 года, имела соответствующая глава самого «Наказа»; в 1782 году, например, князь Потемкин был вынужден сожалеть, что печально известному сыщику С.И. Шешковскому статья 123 не позволяла прибегнуть к пытке, чтобы заставить заключенного, подозреваемого в заговоре против государства и клевете на самого князя, признаться и сообщить больше сведений [38] . {157} , [39] В соответствии с учением Беккариа, законы, касающиеся преступлений и наказаний за них, были сделаны более гуманными, предписываемые наказания смягчены, и снималась ответственность с друзей и родственников обвиняемого. Смертная казнь сохранялась только как наказание за некоторые преступления против государства и за убийство. Пытка как форма наказания, применяемая не с целью получения сведений, была объявлена полностью противозаконной. В отношении последнего показательна знаменитая казнь Емельяна Пугачева. Вначале он был приговорен к четвертованию и отсечению головы, но по прямому указанию императрицы действия были произведены в обратном порядке, к большому огорчению дворян, например Андрея Тимофеевича Болотова и князя Михаила Михайловича Щербатова, которые жаждали мести и надеялись посмотреть на повторение мучительной казни, какой подвергли столетием раньше Стеньку Разина {158} . Такова была разница в тональности царствований Екатерины и ее предшественников.
38
См. о контексте высказывания Г.А. Потемкина в статье «Панин, Потемкин, Павел Петрович и почта: Анатомия политического кризиса» в настоящем сборнике (с. 393). — Примеч. науч. ред.
39
Очевидно, пытки были отменены, кроме как для извлечения сведений у заключенных, приговоренных к смерти: Клочков М. Наказ императрицы Екатерины II в судебной практике // Сборник статей в честь М.К. Любавского. Пг., 1917. С. 3–4. Порядка судопроизводства, похоже, придерживались. Когда, например, Шешковский пожелал допросить студента Максима Ивановича Невзорова по поводу его связей с масонами, последний потребовал (и успешно), чтобы на допросе присутствовал куратор Московского университета (в данном случае И.И. Шувалов), см.: Лопухин И.В. Записки некоторых обстоятельств жизни и службы И.В. Лопухина // Чтения в Императорском обществе истории и древностей российских при Московском университете. 1860. № 2. С. 51, примеч. (См. издание А.И. Герцена 1860 г.: Лопухин И.В. Записки из некоторых обстоятельств жизни и службы действительного тайного советника и сенатора И.В. Лопухина, составленные им самим. Лондон, 1860. Репринт: Записки сенатора И.В. Лопухина. Лондон, 1860 / Предисл. Искандера [А.И. Герцена]. АН СССР. Ин-т истории СССР. М., 1990. Эти практики соответствовали тому, что писала сама Екатерина, см.: [Екатерина II.] Записки. С. 621, где она поддерживает Д'Аламбера, осуждающего пытки, кроме как при особых обстоятельствах, и судебный произвол вообще. Другие примеры упорядочения судебной деятельности в соответствии с положениями «Наказа» см.: Чечулин Н.Д. Введение // [Екатерина II.] Наказ / Ред. Н. Д. Чечулин. С. CXLVI1I-CLIII.)
Тональность эта определялась установленной императрицей системой приоритетов, и даже не соглашаясь с очередностью этих приоритетов, мы должны все же признать, что наши ценности и ценности двухсотлетней давности сильно отличаются друг от друга.
Другие реформы были в духе эпохи. Вся судебная система была перестроена. Екатерина считала одним из своих самых значительных дел запрет дуэлей. Прокатившуюся по всей Европе волну одобрения прививок против страшной оспы в значительной степени вызвало то, что императрица первой подвергла себя новой процедуре. Этот последний пример обращает наше внимание на неопровержимый факт: во всех приведенных в этой работе случаях императрица формировала общественное мнение, а не шла за ним. Роль законодателя и вдохновителя общественного мнения казалась Монтескье воплощением республиканского духа, столь же важным для благополучия государства, как и сами законы.
Непосредственным результатом усилий императрицы должно было стать «регулярное» (well-policed) государство. Народное признание ее добрых намерений и деятельности на благо общества должно было стать знаком ее успеха в этой области. Екатерина почитала Генриха IV не только за его религиозную политику, но и за то, что он пользовался народным признанием, несмотря на известное вероломство в первые годы царствования (ситуация, имевшая некоторое сходство с той, в которой находилась Екатерина). Благодаря приверженности долгу и самопожертвованию Генрих сумел стать объединителем и — что ожидалось от хорошего монарха в его патерналистской роли — отцом своего народа. Народное почитание было признанием его достижений. В том поклонении, которое окружало Екатерину, императрица видела подтверждение своим добрым намерениям со стороны общества. И разве описание новогодних торжеств 1784 года, оставленное нам сардинским послом, не свидетельствует об этом одобрении: по словам Парелло, в Новый год двери дворца были распахнуты, императрица свободно ходила среди собравшейся толпы простолюдинов, и «было поэтому очевидно, что она была уверена в любви своих подданных, которые действительно имеют все основания считать ее Матерью Отечества»{159}. Это празднование не только подчеркивает связь с Генрихом IV, но и иллюстрирует тот аспект монархического правления, подражать которому современным демократическим правителям покажется затруднительным.
Любовь к правителю — способ, которым выражала свое одобрение толпа. От образованных сегментов общества можно ожидать более формального выражения признания — в виде публичного восхваления. В более широкой перспективе восхваление послужит предвестником славы и в конце концов исторической репутации — характерный для XVIII столетия подход к бессмертию{160}. (Это отчасти объясняет слабость Екатерины к лести и ее внимание к мнению о ней современников, особенно тех, кто претендовал на звание историка.) И, как У. Ричардсон понял, здесь отнюдь не обязательно имело место противоречие целей. «Многие ее поступки, — отметил он, — столь многие, что даже составляют отличительную черту ее характера, проистекают либо из желания творить добро, либо из любви к славе. Если из последнего, то также следует признать, что похвала, которую она так стремится получить, во многих случаях есть похвала человечности»{161}. Отношения между добрыми намерениями и стремлением к славе было намного более тесными, чем подозревал Ричардсон: слава неизбежно проистекала из желания творить добро, когда последнее были сопряжено со способностью законодательно производить изменения посредством законодательства. Посмотрев на эту взаимосвязь с другой стороны, мы увидим, что Екатерина, стремясь получить одобрение тех, кто принадлежал к признанному ею интеллектуальному кругу — в данном случае Вольтера, Дидро, барона Гримма и других избранных философов, — была склонна выстраивать свои действия в соответствии с их системой ценностей, а также судить о самой себе по тем же критериям, по которым судила о них{162}.
Разочарованные в Людовике XV и Фридрихе II, Вольтер и его коллеги с готовностью рассыпали похвалы российской императрице. Возможно, даже невольно преувеличивая варварство российского прошлого и цивилизованность настоящего и тем самым убеждая себя в том, что эта вавилонская принцесса является главной надеждой просвещения в будущем, они не были жертвами самообмана. Для Вольтера, например, была важна не форма, которую принимало правление (он даже поддерживал французскую монархию в ее конфликте с парламентами — parlements), а его суть. Сдерживает ли правитель деспотизм и утверждает господство права? Разумны и гуманны ли его законы? Стремится ли он поставить церковь под жесткий контроль государства? Принуждает ли к терпимости? Способствует ли распространению просвещения, создавая школы и академии и оберегая науки и искусства? И, наконец, допускает ли он свободу слова?{163} В каждом случае Екатерина не только на словах, но и на деле следовала просвещенным принципам — отсюда и неподдельное восхищение, которое Вольтер и его собратья (confrures) выказывали императрице.
Историки, советские и несоветские, принимающие на веру разрыв между стремлениями Вольтера и достижениями Екатерины, вынуждены сделать логическое заключение, что похвалы первого второй объясняются только наивностью, глупостью или подобострастной лестью. Ни одно из этих объяснений не сочетается с впечатлениями, оставленными первым французским философом «старого порядка» (ancien r'egime). Вольтер и его современники выдвигали относительно ограниченные политические требования, и если русским какие-то их взгляды и казались радикальными, то это были взгляды на религию. Их политические требования российская императрица сумела удовлетворить и на словах, и наделе. Политические требования, которые императрица не хотела, да и не могла исполнить, выдвинуло уже следующее поколение мыслителей, вышедшее на передний план, когда у Екатерины уже не было времени систематически изучать какую бы то ни было политическую теорию.