Шрифт:
А Яна была действительно настоящей жизнью — предельно сжатая, честная и горящая, крайне категоричная в своем восприятии окрестного «за калиткой беспредела» и несправедливости:
Деклассированных элементов первый ряд. Им по первому по сроку нужно выдать все: Первым сроком школы жизни будет им тюрьма, А к восьмому их посмертно примут в комсомол…Трудно писать о ней. Очень трудно. Нужно слышать этот пронзительный — порою до убийственной монотонности — крик, то напряженный, будто высоковольтная дуга, то выдыхающий, будто болезни заговаривающий, такие страшные и в то же время большие слова, от которых не находишь себе места (если, конечно, совесть свою не пропил и не продал):
Нелепая гармония пустого шара Заполнит промежутки мертвой водой, Через заснеженные комнаты и дым Протянет палец и укажет нам на двери отсюда!От всей этой сверкающей, звенящей и пылающей х..ни
ДОМОЙ!
И дальше вопль такой цельной, нерасплесканной и неистовой любви к ней же — жизни, хоть и безрадостной, когда прозябаешь «в забинтованном кайфе и заболоченном микрорайоне, а в 8 утра кровь из пальца — анализ для граждан, а слепой у окна сочиняет небесный мотив, а голова уже не пролазит в стакан…» (песня «Ангедония»). Любви, которая все равно констатирует, что это уже изначальный конец, если:
Колобок повесился, скотина!.. Буратино утонул, предатель!.. Пятачок зарылся в грязь, изгнанник!.. Поржавели города стальные, Поседела голова от страха… [3]3
Текст певицы Ники (г. Львов), которую до сих пор путают с Янкой — (прим. сост.)
Янка плачет: «За какие такие грехи задаваться вопросом, зачем и зачем?», — прекрасно понимая, что «нас убьют за то, что мы гуляли по трамвайным рельсам и до ночи не вернулись в клетку». И, действительно, очень страшно засыпать в сказке, обманувшей Ивана-дурачка, когда Змей Горыныч всех убил и съел…
Мне рассказывали о первых янкиных московских «квартирниках», откровенно изумлялись: сколько же от «этой хрупкой девчушки» исходило энергии и мощи чувств. Даже несмотря на совершенно безысходное:
Собирайся, народ,
на бессмысленный сход,
На всемирный совет,
как обставить нам наш бред.
Вклинить волю свою в идиотском краю,
Посидеть-помолчать
да по столу постучать…
(«От Большого Ума»)
Мы под прицелом тысяч ваших фраз,
А вы за стенкой, рухнувшей на нас.
Они на куче рук, сердец и глаз,
А я по горло в них, и в вас, и в нас.
(«Они И Я»)
А ты кидай свои ножи в мои двери,
Свой горох кидай горстями в мои стены…
Кидай свой бисер перед вздернутым рылом,
А свои песни в распростертую пропасть…
(«Рижская»)
На дороге я валялась
грязь слезами разбавляла.
Разорвали нову юбку
да заткнули ею рот…
Славься великий рабочий народ!
Непобедимый могучий народ!
(«Гори, Гори Ясно»)
Кто не простился с собой,
кто не покончил с собой, —
Всех поведут на убой! —
На то особый отдел, но то особый режим
на то особый резон…
(«Особый Резон»).
Страшно? Страшно. А Янка дальше и дальше писала и почти всегда на жестоком напряге исполняла все те же песни — только безысходности в них становилось все больше, а энергии — все меньше: талантливой, истинно российской и потому неподдельно панк-анархичной, одержимой — увы — манией самоубийства. Ей кричали: «Берегись!», а она неуклонно стервенела — «с каждым разом, часом, шагом»:
Некуда деваться — Нам остались только сбитые коленки, Грязные дороги, сны и разговоры. Здесь не кончается война, Не начинается весна, Не продолжается детство.И вот открытое убеждение: не желая быть «под каблуком потолка и под струей крутого кипятка», одинокая в своей трагичной любви, в свои неполные 25 «потеряла девка радость по весне» и «у попугая за прилавком» купила «билет на трамвай до первого моста», откуда путь один — «в тихий омут буйной головой!» Ее сад, так рано начавший цвести, вдруг осыпался в одночасье.