Шрифт:
— Да, мне тоже нравится, — ответил он. — Ну-с, приступим.
Я развязал завязки первой папки и сказал:
— Всеволод Анисимович, я не из тех редакторов, которые носят истину в жилетном кармане. Если какие-то мои замечания вы найдете приемлемыми, мы их обсудим, если нет — я уберу резинкой свои пометки и все дела. В конце концов вы имеете полное право говорить с читателем так, как считаете нужным. Моя роль, как я ее понимаю, в большей степени техническая: подготовить рукопись к печати, проследить, чтобы в ней не было грубых опечаток и неточностей.
Он внимательно посмотрел на меня.
— А знаете, Михаил Наумович, кажется, мы с вами сработаемся.
Мы действительно сработались. Он достаточно спокойно относился к моим замечаниям, связанным с языком и стилем романа, с повторами, длиннотами; мы вместе искали другие, более точные слова, вносили поправки, что-то он сокращал. Там, где речь шла о политических тирадах, произносимых героями, был тверд, как скала. У меня сложилось убеждение, что он фанатически верит, что нашу идеологию надо тщательно оберегать от тлетворного (а какого же еще!) влияния запада, который только и думает, как бы ее подорвать, «демонтировать», что принцип партийности литературы свят и незыблем.... Вот как главный герой романа писатель Булатов (фамилия-то какая, представляете!) говорит о своих литературных противниках: «Великолепная пятерка» (прямой намек на редколлегию «Нового мира») рубила направо и налево всю ту советскую литературу, которая открыто и честно служила делу народа, партии, делу рабочих и крестьян, — литературу социалистического реализма. Методы ее «работы» удивительно совпадали и по форме, и по существу с теми методами, которыми в борьбе против советской литературы пользовались буржуазные зарубежные поносители...» Объяснять маститому писателю, что это строки не из романа, а скорее из доноса «по инстанциям», было бессмысленно; смысл имели не слова, а то, что за ними стояло: «новомирская» свора атакует не только истинно партийную литературу, но и сами устои социализма в нашей стране, и подлежит уничтожению.
Конечно, я взялся за эту работу по принуждению, хотя понимаю, что люди более мужественные и принципиальные решительно отказались бы от подобной чести. А ведь они уже имелись, такие люди, кто шел за свои убеждения в тюрьмы и лагеря, а не только лишались работы, мы знали их по именам, в душе мы восхищались ими. Но восхищаться со стороны куда легче, чем решиться самому шагнуть в бездну. Увы, как ни горько в этом признаваться, конформизма, стремления как-то приспособиться к существующему строю, выжить во мне было куда больше, чем гражданского мужества. За свою трусость я заплатил очень дорогую цену: никогда еще не чувствовал себя таким униженным и бессильным, как редактируя эту книгу.
За два дня мы перелистали роман, сняли все возможные вопросы, и я засобирался домой.
— А куда вам спешить? — сказал Кочетов. — Посмотрите Москву, походите по театрам, по музеям. Командировка ведь у вас на неделю, не так ли? Машина в вашем распоряжении, пригласительные билеты мне присылают на все спектакли и концерты, вон они сложены в конвертах на столике. Выберите, что вас интересует, поживите в свое удовольствие. Билет на поезд в свое время вам закажут, не беспокойтесь.
— Спасибо, Всеволод Анисимович, с удовольствием воспользуюсь вашей добротой. Но если позволите, я хотел бы вам задать один вопрос. Боюсь, он вам не понравится... ну, что ж, можете не отвечать.
Он откинулся в своем кресле, прищурился.
— Спрашивайте.
— Вот вы в этом романе, да и во всех своих книгах яростно боретесь с врагами социализма, защищаете интересы рабочих и крестьян, беспощадно корчуете буржуазные замашки у части нашей молодежи. Как совместить вашу принципиальную позицию со всей этой роскошью: дачей, машиной, прислугой, со всем, что вас окружает?
Он пожевал тонкими губами и ответил, опершись о край стола и подавшись вперед, ко мне:
— Видите ли, Михаил Наумович, мои книги приносят государству больше прибыли, чем крупный завод или целый сельскохозяйственный район. К тому же я занимаюсь большой и ответственной партийной работой. Поэтому совершенно нормально, что государство, окружает меня и таких, как я, особой заботой и вниманием. Чтобы я мог отдавать все силы не поискам куска хлеба, а борьбе за торжество нашего дела. Да и какая у нас прислуга — два-три человека. Мы с Верой Алексеевной уже не молоды, без посторонней помощи нам не управиться. Вон у Симонова на даче прислуга свою профсоюзную организацию создала. — Всеволод Анисимович усмехнулся, и снова лицо его стало каменным. — Придет время... а я уверен, оно обязательно придет, и в таком же достатке будут жить все советские люди.
«Жди, задница Петра, будешь сыр ести», — вспомнил я мудрую белорусскую поговорку и вымученно улыбнулся:
— Ну что ж, подождем. Нам не привыкать.
Неделя пролетела, как во сне. Уже, правда, не на «чайке», а на черной «волге» я раскатывал по Москве, и шофер Кочетова Максим показывал мне ее достопримечательности. Мы вместе — не мерзнуть же ему в машине — побывали в Большом театре и МХАТе, в театре на Таганке, в Третьяковской галерее. Три раза в день кухарка Кочетовых закармливала меня всякой вкуснятиной, которую мы в Минске и в глаза не видели...
...Тридцать лет спустя выяснилось: для того чтобы есть в январе виноград, апельсины, свежие помидоры, ананасы и все такое прочее, чем меня потчевали у живого, а ныне прочно забытого классика, вовсе не нужно ожидать прихода коммунизма. Наоборот, едва издав первый писк, нарождающийся капитализм завалил наши рынки и магазины всем, что когда-то можно было раздобыть только в закрытых распределителях ЦК. Вон моя жена пошла на соседний рынок и без какой бы то ни было очереди купила к новому году несколько израильских помидоров и испанских огурчиков, пучок голландского салата и пучок выращенного в минских теплицах зеленого лука. И еще два банана из Гондураса , и два марокканских апельсина. На цейлонский ананас, правда, денег не хватило, наша грошовая пенсия на такие деликатесы не рассчитана, не знаю, как она наскребла на то, что купила, но и без ананаса на праздничным столе у нас будет представлено то, о чем мы, не приписанные к цековским кормушкам, в не столь отдаленные времена и думать не могли.
В начале февраля 1970 года я подписал роман «Чего же ты хочешь?» в набор, и вскоре он вышел. Правда, в последний момент наше начальство струсило — очень уж отрицательно отнеслась интеллигенция к журнальной публикации, и вместо двухсоттысячного тиража было напечатано всего шестьдесят пять тысяч — мизер для огромной страны. По-моему, больше ни одно издательство его не переиздало. Зато вскоре появилась и в рукописях разлетелась по городам и весям ядовитая пародия Зиновия Паперного, которая называлась «Чего же ты хохочешь?». Честно говоря, она понравилась мне куда больше романа.