Шрифт:
— Поди, еще нерпу хлестанул, — сказал Братка и поковырял в зубах травинкой.
Оказалось, что в устье реки скопилась целая колония, прямо-таки непомерное количество тюленей.
— Башки повысовывали — воды не видно, — сформулировал Толик.
— Это где это, это как? — зашевелился безучастный до этого дед.
— Рыба там, — убежденно догадался Братка.
Они вышли к широкому километровому устью Китама и там на песчаных отмелях в мелких отголосках морской волны сделали два замета. Оба оказались пустыми. Тюленьи головы, как клавиши, высовывались и исчезали в воде, исполняя какой-то известный им одним ритм возмущения.
— А вы, ребята, не унывайте, — сказал дед. — Шесть тонн на ледник сдали на новом месте, на незнакомой реке. Мы сейчас опять контрольные сеточки поставим, будем следить. А пока у меня другое средство есть. Чтобы не скучать. — Дед хохотнул тоненько. — Взрывать кто-нибудь умеет?
— Детонаторы есть? — спросил Славка. — Я умею.
— Все у меня, Слава, есть, — сказал дед. — И рыба сейчас есть, в омутах наверху много осталось.
— Зар-ряд заложить поб-больше, ух! — вдохновенно помечтал Толик. Остальные молчали.
— Закон это дело запрещает, дед, Дмит Егорыч, — заинтересованно сказал Федор, — Как насчет закона?
— Так, Федя, ведь закон с умом применять надо. Глупая, река, бесполезная, зря пропадет рыба. Мы да тот чукча с тряпочкой. — Дед даже помигал для убедительности. — Закон почему глушить запрещает? Много рыбы тонет зазря. А мы ниже по течению сеточки поставим — и ни одна рыбка зря не уйдет…
— И выше тогда надо сеть ставить, — сказал Братка. — Которая живая, та вверх побежит.
— Правильно и это, — сказал дед.
— Зар-ряд поб-больше…
— Так как насчет закона, дед? — упрямо спросил Федор, и Глухой, который следил все время за ним преданным взглядом, тут же посмотрел на деда, что скажет на это лучезарный старик…
— Я-то ведь не уговариваю, — сухо ответил дед. — Мне-то сказали: «Вот тебе река сверху донизу, лови рыбку, корми район». Я ловлю. А как — мне не сказали. На новом месте всякое бывает. Везде так.
— И я не возражаю, — непонятно сказал Федор. — Мне только интересно было, как это получается у тебя с законом, дед?
Они сидели на берегу с перепачканными коричневой тюленьей кровью лицами, в драных телогрейках, и ветер соленых прибрежных озер нес запах серы и вопли чаек.
— Есть афоризм, — сказал Санька, — монета запаха не имеет, — сказал, и выплыла перед ним на мгновение мертвая ухмылка Пал Давыдыча. — Ерунда, кто здесь чего заметит? Тут атомную бомбу взорви, никто не узнает.
— Молчи, москвич, — сказал Федор.
Санька хотел съязвить что-либо насчет свободы слова, но наткнулся на Федоров взгляд и смолк.
Федор.
Известность Оспатого Федора носила сугубо специальный характер: его знали и почитали в мире северных лагерей заключения. Знал его по тем временам и Славка Бенд. Начало его лагерной «карьеры» было простым: шестнадцатилетним парнем познакомился он с обаятельными взрослыми дядями и почему-то не отказался оказать им услугу: постоять ночью в переулке, пока они будут заниматься своим делом. Но дело, которое затеяли дяди, получилось серьезным, с двумя убийствами, и Федору, несмотря на молодость и незначительную роль, дали серьезный срок. Было это в те времена, когда не особенно дорожили судьбой отдельной личности. Уголовная верхушка первого его лагеря отнеслась с интересом к столь молодому, но уже серьезному, многообещающему пареньку. Дело с убийствами, за которое он попал, здесь знали, истинную же роль Федора разъяснить никто не мог, ибо обаятельные дяди были приговорены к высшей мере наказания.
Через три года группа отпетых уголовников решила устроить побег. Предложили войти в компанию и Федору. Побег кончился неудачей, Федору прибавили срок. Вот тогда-то и созрела у него идея: удрать во что бы то ни стало. Один раз его поймали через месяц, три раза план раскрывали в самый решающий момент. Каждый раз он получал новую добавку. Амнистии проходили мимо него, ибо он уже приобрел славу рецидивиста. Весь лагерный мир с интересом следил за единоборством Федора с начальством, ибо для Федора это была игра в кошки-мышки со смертью. Любой конвойный мог да и обязан был влепить ему пулю в затылок при какой-нибудь очередной попытке. Шел год за годом, Федор давно уже считался настоящим уголовником «в законе», и его относили к заправилам внутренней лагерной жизни, хотя он никогда не участвовал в подлостях, которые творила воровская верхушка над беззащитной «серятиной», но и никогда не преступал пресловутого воровского кодекса чести. Его неоднократно переводили из лагеря в лагерь, и лагерное начальство тоже относилось с определенным уважением к нему, ибо этот большеголовый мрачный заключенный предпочитал честную борьбу, предупредив, что все равно сбежит.
Шел семнадцатый год его жизни за колючей проволокой, с маниакальным упорством Федор готовил очередной побег, и вдруг его энергия растворилась в пустоте: он получил амнистию. Какая умная голова ему ворожила, он не знал, ибо ни одного родственника в живых на воле уже не было. Амнистия Федора ошеломила, ибо он потерял почву под ногами. Исчез смысл жизни.
В бессонную последнюю ночь он действительно впервые подумал, что на четвертом десятке жизни ничего о ней не знает. Он насмотрелся такого, что хватит на десять жизней, и не знает о жизни ничего. Он приобрел специальное знание людей и в то же время боялся людей с воли, этих безукоризненных белоснежных почитателей законов, для спокойствия которых Федор семнадцать лет сидел за колючкой. Он был угрюм и за угрюмостью скрывал болезненное самолюбие. Больше всего он боялся, что в первом же учреждении, куда придет устраиваться на работу, ему швырнут в лицо документы и скажут презрительное «зек».