Шрифт:
– Это был очень большой лес. Девочка призналась, что не может найти из него выхода, и я не думаю, что она меня обманула, а если даже она и обманула, то сама себя. Мы заблудились. Стемнело. Начал накрапывать дождь. Мы были голодны. Мы спали часами напролет, иногда по целому дню, потому что выбились из сил и не могли идти. И я сказала ей: «Одна из нас должна съесть другую. Это единственная возможность, только так вторая может обрести шанс на спасение». И я сказала девочке: «Вот что, у тебя вся жизнь впереди, славная и незапятнанная жизнь, ведь ты еще не успела натворить ошибок, а если и успела, то не по своей вине. Выжить должна ты. Это должна быть ты, – сказала я ей. – Ешь меня».
А девочка сказала: «Нет». Но я сказала, что у нее нет выбора, и еще я сказала ей, что это не трудно. И я стала водить пальцем по своей груди и вниз, к бедрам, и показывать ей лучшие кусочки мяса, которые она сможет с них срезать, и рассказывать, что резать надо тонкими ломтиками, и сколько в точности нужно держать их над костром, чтобы приготовить все в лучшем виде. Я говорила, что ей это будет легко сделать. Говорила, что я такое уже делала, и братец мой делал, а мы ведь не какие-то особенные. Не такие, какой она могла бы стать.
А она стала меня умолять. Она молила, чтобы я не заставляла ее пройти через такое.
«Съешь ты меня, – говорила она. – Потому что тебе это привычно, ты знаешь, что да как. Ты получишь куда больше удовольствия от мяса, чем я. К чему тебе попусту тратить свои потроха, ведь я даже не смогу оценить вкуса». И еще она сказала: «Ешь меня и знай, что я пошла на это по доброй воле, я подарила себя тебе. Пируй и радуйся, и знай, что я буду смотреть на тебя с небес. Съешь меня, и пусть последний съеденный тобой ребенок будет самым вкусным из съеденных тобой деток, я хочу стать вершиной всего, что ты испробовала раньше. Пусть это послужит причиной, по которой ты прекратишь это делать, потому что никогда тебе не встретить такого сочного и мясистого ребенка, как я».
И я сказала: «Ну ладно».
И тогда она назвала мне свое имя. Свое настоящее имя. И я отпустила ее.
(Зиглинда спросила: «И как же ее звали?»)
– Ах, да какая теперь разница.
(«А она спросила, как зовут тебя?»)
– Да.
(«Ты ей сказала?»)
– Нет. Что могло из этого выйти хорошего? Я ведь уже собиралась повесить ее вверх ногами и перерезать ей горло. Я назвала ей имя – выдуманное. Это было очень хорошее, прекрасное имя.
(«Все так на самом деле и было?»)
– Насколько я помню.
(Зиглинда тихо спросила: «И она была сочной и мясистой?»)
– О да.
Бабушка подалась вперед, и Зиглинда решила, что она собирается поделиться с ней какой-то жуткой тайной, чем-то столь ужасным, что можно оскверниться, даже просто услышав об этом. И она подалась навстречу – потому что хотела услышать, потому что понимала, что хочет, чтобы ее невинность была осквернена. Пусть это случится сейчас, думала, пусть случится сейчас. Бабуля Грета улыбнулась. И тихо произнесла:
– Не сходить ли нам еще раз на чердак, в самый последний разик?
Чердачная тьма сгустилась еще сильнее, как черная стена. Свет лампы с лестницы коснулся ее и умер.
– Тебе нельзя туда входить, – сказала Зиглинда Грете, и Грета согласилась.
– Нет, дорогуша, сейчас твоя очередь. Ты влезешь на чердак и притащишь мне оттуда чемодан, самый лучший, какой найдешь.
А Зиглинда подумала, что это невозможно – что эта плотная чернота ее вытолкнет, – и она заглянула бабушке в лицо, а лицо было старое-старое, и почему-то вдруг стало понятно, что смерть совсем рядом. Зиглинда шагнула вперед, и тьма обступила ее, весь свет пропал, до последнего огонечка.
Там внутри, во тьме было что-то – что-то, что кормится тьмой, совсем ее не боится, чему без этой кромешной тьмы не выжить. Зиглинда наткнулась на что-то кожистое, вроде летучей мыши, потом кто-то мазнул ее по руке – паук? Но нет, для паука слишком большое. А тьма была густая, тягучая, как сироп, она облила ее с головы до ног, проникла в каждый потаенный уголок ее тела – настоящий сироп. Зиглинда при желании могла бы вцепиться в нее зубами, могла бы глотать ее – ведь если она не станет глотать тьму, тьма сама ее поглотит, – она это понимала. Но Зиглинде не захотелось глотать тьму. Она услыхала бабушкин голос. Из темноты отозвалось эхо. Как будто прилетело издалека.
– Без паники, – сказала бабушка. – Слушай мой голос, вот и все. Слушай меня, и все будет хорошо.
А Зиглинда знала, что ничего уже не будет хорошо, как прежде, – больше никогда она не сможет видеть, говорить, чувствовать – потому что, если только она откроет рот, чтобы заговорить, темнота хлынет ей в горло, если осмелится чувствовать, темнота тут же почувствует ее. Но вот она услышала бабушкин голос, и, к большому ее удивлению, это подействовало – сердце забилось ровнее, она перестала трястись и начала успокаиваться.