Шрифт:
Анастасия Платоновна хмыкнула и закурила длинную коричневую сигарету.
— Теория эта и неглубокая, и не твоя. Какая-то клетка, телесная клетка, или что-то в этом роде.
— В этом, в этом. Мы, все наше поколение, мы оказались в телесной клетке. Впереди наши вечные скрученные из стальной проволоки отцы и дядья. Раз и навсегда оседлавшие все должности, законопатившие все возможности куда-то пробиться, кем-то стать. Только длительное, унизительнейшее ползание на брюхе, только согласие на роль рыбы-прилипалы давало хоть какие-то шансы. Те из моих знакомых, кто не смог уговорить себя согласиться на компромисс, так до сих пор и остались ничем. Нас уже добили, нас уже изжили. После сорока на самом деле уже ничего не нужно. Я не про должности и прочее в том же роде, хотя в известном смысле должность — это возможность, знак возможности. После сорока любое цветение заканчивается и идет механическое строение…
— Слышала я все это, слышала, устала даже слушать. Если бы ты сам мог слышать свои речи со стороны, тебя бы вырвало.
— Не исключено. Тем более что формулирую я сейчас грубо, приблизительно. Все самое тонкое ускользает, это меня сейчас мучает сильнее всего. Я ведь пришел тебе что-то объяснить.
— Я могу тебе в двадцатый раз повторить: слушаю! объясняй!
Василий Леонтьевич глубоко вздохнул и потер недавно пораненную уколом ногу.
— Я знаю, что про себя ты считаешь меня неудачником. Обыкновенным уныло брюзжащим неудачником. Неудаче нет оправдания. По крайней мере — в женских глазах.
— Вот с этим я согласна.
— Она согласна! То есть тупое, самодовольное, продажное животное, оказавшееся при должности, это законный хозяин судьбы, а тот, кто лучшие годы угробил… — Василий Леонтьевич остановился, снял очки, потер глаза, — ты, пожалуй, права. Мелкая чушь все это.
— Действительно, дорогой.
— Я собирался рассказать тебе кое-что поинтереснее. От чего-то надо было оттолкнуться.
Настя изящно стряхнула пепел.
— Оттолкнулся?
— Если не хочешь, можешь, конечно, не оставлять своего иронического настроя, просто предупреждаю, он помешает тебе понять меня как надо.
— Оставляю иронический настрой.
Василий Леонтьевич осторожно надел очки.
— Продолжаю лекцию о телесной клетке. Мы остановились на том, что твой батюшка, преуспевший в карьере партхам, и мой старик, кающийся, сексуально озабоченный павиан, — только часть этой клетки. Заметь, что к своему отцу я отношусь ничуть не лучше, чем к твоему. Его энкэвэдэшное прошлое мне не менее отвратительно, чем чугунное генеральство Платона Григорьевича.
— Заметила.
— Что касается этих дядек, есть хотя бы надежда на действие натуральных биологических законов. На то, что инфаркты, аденомы, простаты, рак и просто маразм рано или поздно обратят эту гвардию прошлого в навоз истории.
Курящая красавица хлопнула себя по лбу левой рукой и рассмеялась почти истерически.
— Как же я забыла, ты же у нас не просто сорокалетний неудачник, ты ведь еще и калека.
Василий Леонтьевич беззлобно кивнул.
— Да, я не отрицаю, что мои эндокринные неприятности сыграли свою роль в становлении моего мировоззрения. Утомительнейшее дело — колоться два раза в сутки.
— Ты сто раз мне это говорил. Между тем мой папа умер раньше тебя, несмотря на все свое пролетарское здоровье.
— И это меня примирило с ним как с личностью. Но как к типичному представителю продолжаю к нему испытывать все что испытываю.
— Опять ты…
— Правильно, это мы проехали. Где же я? Ах да. Пропитываясь ядом по отношению к отцам, я — и такие как я, — мы совсем забыли про детей.
— Каких детей? Уж не наших ли ты имеешь в виду?
— Не надо так шутить. Я имею в виду детей в широком, в широчайшем смысле слова. Ты знаешь, они, дети, еще гнуснее отцов. Гнуснее, опаснее. И кто-то так задумал, что они должны нас — неживших — пережить!
— Именно эта глубочайшая мысль пришла тебе в голову?
— Эта.
— И давно?
— Недавно. Месяца полтора-два назад. И знаешь где?
— Интересно.
— В туалете Белорусского вокзала.
— Ну, дух дышит, где хочет. Ты сам мне говорил.
— Не притворяйся умнее, чем ты есть. Ведь ты ничего на самом деле еще не поняла.
— Будешь оскорблять, вызову милицию.
— Ладно, успокойся. У меня нет сил ссориться.
— Тогда продолжай. Что там за туалет у тебя?
— Я мочился.
— Вся внимание.
— Был трезв, скромен, как всегда, никому не мешал, что в общественном туалете особенно ценно. И вдруг получил сильнейший удар ногою.
— В пах?
— Нет. Но ударили меня ужасно унизительным образом. В зад. Носком здоровенного башмака. Я от боли и обиды чуть не потерял сознание. И рухнул на пол. К счастью, ты не знаешь, какие там полы.
— Ты не попытался отстоять свою честь?
— Это было физически невозможно. От боли я не мог двигаться. К тому же нападавший был громаден и был не один. Мне казалось, что их вообще человек сто. Но, так сказать, своего я успел запомнить. Компания молодых здоровенных горилл хохотала, стоя надо мной, но одна горилла хохотала отвратительней других. Она и запала в память.