Шрифт:
Он находит объяснение тому, что «г. Герцог Лоран два года подряд не перестает закидывать» его «грязью, как личность, как человека»: «Есть натуры, которые никак не могут забыть сделанного им благодеяния или даже просто одолжения <…> Они не могут „простить“ того унижения, которое когда-то испытывали, ведь им оказывали помощь, они ее принимали — значит — стояли ниже.
И подобные люди ненавидят тех, кто им оказывал помощь: ведь эти люди в ту минуту были выше их!
Этого они не могут переварить» [291] .
291
Дневник читателя//Там же, № 18.
Увы — неблагодарный Герцог Лоран, он же Лев Абольник, не внял упрекам старшего коллеги. Он знал, в какое больное для знаменитого фельетониста место впивался: «Г. Дорошевич ухватился за мою хронологическую ошибку: пять лет назад он, мол, не служил г. Пастухову. Не служил пять лет назад, так шесть или семь лет назад. Но разве же он считает этот факт таким большим позором для себя, что от одного упоминания о нем он приходит в бешенство? Я еще понимаю однажды совершенную ошибку: кто Богу не грешен? Но ведь г. Дорошевич возвращался к гг. Пастуховым — отцу и сыну — трижды! Такого закоренелого рецидивиста не спасет от упрека придирка к хронологической ошибке» [292] .
292
Одесские новости, 1899, № 4516.
Более сурово оценил переходы Дорошевича от Липскерова к Пастухову в своих воспоминаниях Ежов: «Я всегда воздавал должное, более того, я восхищался писанием Дорошевича; но недаром Достоевский сказал, что в человеке иногда самое высокое дарование уживается с самыми грязными свойствами души.
Дорошевич был беспринципен до самой последней степени. В „Новостях дня“ он ругал Пастухова, а потом, перейдя в „Московский листок“, поносил Липскерова и его „газету Иудину“, как он выражался. Затем он снова вернулся под кущу „Новостей дня“ и писал о Пастухове, что тот во времена своего пьянства и бродяжничества нанимался в балаган, под Новинским, и ел живых голубей; на балагане была вывеска, что „дикий человек из породы людоедов ест живых голубей“. Правда ли, что это был Н. И. Пастухов, не знаю, но вывеску эту видел и я сам, в то время еще девятилетним мальчиком.
Такие „переходы“ Дорошевич делал много раз. Хороши же были редакторы этих двух московских газет, которые не брезговали принимать к себе такую „переметную суму“, как Дорошевич!» [293]
Озлобленность старого литературного неудачника, каким был Николай Михайлович Ежов, тянувшаяся за ним долгие годы «слава» человека, оклеветавшего Чехова, сказалась и в его воспоминаниях, написанных весной 1941 года. Переходы журналистов в новые издания и возвращения в старые были обычной практикой тех времен. Другое дело, что Дорошевич иной раз излишне «давал себе волю» в личных отношениях с издателями. Но здесь следует говорить именно о личном, а не о беспринципности вообще. Не случайно Лазарев писал Чехову о том, что «Дорошевич не настолько бестактен, чтобы позволять себе клоунство в „Новом времени“». Да и сам Чехов более чем определенно спустя несколько лет выскажется о принципиальности Дорошевича, когда речь снова коснется возможной перспективы его сотрудничества у Суворина.
293
Ежов Н. М. Юмористы 80-х годов прошлого столетия. С.293.
Новый возврат Дорошевича к Пастухову, несомненно, был обставлен более серьезными договорными обязательствами, касавшимися как оплаты, так и творческой свободы. Несомненно, новые условия, которые выдвинул Дорошевич перед Пастуховым, касались и возможностей его выхода за пределы той, по его выражению, «объярившейся и изпарадизившейся Москвы, которая делит свое время пополам между опереткой и рестораном, которая сама себя и которую другие называют „всею Москвой“» [294] . Однажды он подсчитал объем материалов, посвященных в московских газетах скачкам:
294
Московский листок, 1892, № 291.
«3152 строки о лошадях.
Московской прессе следует сказать: „Тпру!“
Единственный язык, на котором она теперь говорит и понимает» [295] .
И вот рубрика «За день» начинает приобретать своеобразную, соответственно фельетонному жанру, социальную «начинку». Если раньше пожар знаменитого ресторана «Яр» был бы только поводом для сенсационного описания этого события и подсчета убытков хозяина, то для Дорошевича это возможность показать, что в действительности стояло за фантастическими кутежами в модных ресторанах: «В истории кутежа историки различают также три периода: период „Эрмитажа“, период „Стрельны“ и, наконец, период „Яра“.
295
Там же, № 137.
После освобождения крестьян на Трубной площади появился ресторан „Эрмитаж“.
В „Эрмитаже“, если можно так выразиться, была проедена вся реформа.
Тут были проедены все выкупные свидетельства.<…>
Это был большой и беспрерывный барский кутеж.
К эпохе железнодорожной горячки выкупные свидетельства были съедены. От устриц остались одни раковины!
Деньги очутились в руках концессионеров.
Эпоха железнодорожная создала „Стрельну“ и специальный спорт — рубку пальм и специальное занятие — битье зеркал…» [296]
296
Там же, № 347.
Социальная база фельетонистики Дорошевича расширяется за счет наблюдений над бытом ремесленного люда, в том числе работающих в мастерских детей, для которых «труд сделался синонимом побоев, жизнь — синонимом мучений» [297] . Он пишет о том, что открытию народного театра городские власти предпочитают «открытие большого трактира», в связи с чем замечает: «Прежде чем „сеять разумное, доброе, вечное“, надо полить ту почву, на которой хочешь сеять.
В данном случае поливка должна быть произведена „Смирновской № 21“» [298] .
297
Там же, 1893, № 77.
298
Там же, 1892, № 164.