Шрифт:
Что касается дамы, то она с невинным видом многажды входила в самые изощренные подробности, из которых делалось ясно, что она располагает богатейшим опытом; я просто не в силах дать тебе понятие о невероятной тонкости ее суждений. Эта женщина могла бы разрезать волосок на три части, причем не поперек, а вдоль; она посрамила бы всех ученейших богословов. Впрочем, слушая ее, невозможно поверить, что в ней есть хотя бы тень плотского. Так нематериальна, так эфирна, так идеальна — ну прямо хоть плачь; и, не предупреди меня де С*** о ее повадках, я бы непременно отчаялся в успехе моей затеи и со стыдом убрался прочь. Черт побери, суди сам: если женщина два часа кряду, самым что ни на есть отрешенным видом, толкует, что любовь — это лишения, жертвы и прочее, в том же милом духе, можно ли после этого питать скромную надежду, что рано или поздно увлечешь ее с собой на ложе, чтобы без помех сличить ваши с ней души и тела и проверить, не созданы ли вы друг для друга?
Короче, мы расстались большими друзьями, расхвалив друг друга за возвышенность и чистоту наших чувств.
Можешь себе представить, что беседа со второй вышла совсем в другом роде. Мы все время смеялись. Мы издевались, причем весьма остроумно, надо всеми присутствующими женщинами; но, говоря «мы все время издевались», я не совсем точен, потому что на самом деле издевалась она: мужчина никогда не насмехается над женщиной. Я слушал и поддакивал, ибо невозможно искуснее, чем это делала она, несколькими штрихами набросать схожий портрет и оживить его столь яркими красками: в жизни не видывал такой уморительной галереи карикатур. Несмотря на преувеличения, в них угадывалась правда; де С*** ничуть не погрешил против истины: призвание этой женщины состоит в том, чтобы разочаровывать поэтов. Вокруг нее царит атмосфера прозы, в которой не может выжить ни одна поэтическая мысль. Она очаровательна и искрится остроумием, однако рядом с ней в голову лезет только низкое и вульгарное; пока я с ней говорил, меня обуревал целый рой неприличных и неосуществимых в этом зале желаний: мне хотелось спросить вина и напиться, усадить ее к себе на колено и поцеловать в грудь, задрать ей подол, чтобы посмотреть, где она носит подвязки, выше колена или ниже, заорать во все горло непристойный куплет, закурить трубку или разбить окно, да мало ли что еще! Во мне проснулось животное, грубое начало; я бы с радостью плюнул на «Илиаду» Гомера и преклонил колена перед головкой сыра. Цирцея превратила спутников Улисса в свиней — сегодня я прекрасно понимаю эту аллегорию. По всей видимости, Цирцея была веселая, разбитная особа, как эта малютка в розовом.
Стыдно сказать, но я черпал огромное удовольствие в собственном одичании; я не сопротивлялся ему, а содействовал всеми силами, — вот как присуща человеку испорченность, вот как много грязи содержит глина, из которой он вылеплен.
И все же я на мгновение испугался этой проникшей в меня заразы, и мне захотелось убежать от совратительницы; но паркет словно вздыбился у меня под ногами, и я остался пригвожден к месту.
Под конец я сделал над собой усилие и отошел от нее; было уже очень поздно; я вернулся домой в большом смятении, в большой тревоге и не понимая толком, как мне теперь быть. Я колебался между святошей и любезницей. Одна казалась мне сладострастной, другая пикантной; а когда я заглянул себе в душу поглубже и пристальней, то обнаружил, что влюблен в обеих, и мало того — обеих желаю, обеих одинаково и так пылко, что они уже почти завладели моими мечтами и мыслями.
О друг мой, по всей видимости, одна из этих женщин будет моей, а может быть, и обе, и все-таки признаюсь тебе, что, овладев ими, буду лишь наполовину доволен: они, конечно, очень хорошенькие, но при виде их ничто во мне не застонало, не затрепетало, не молвило: «это она»; я просто их не узнал. Хотя навряд ли я найду кого-нибудь получше в смысле происхождения и красоты, и де С*** советует мне держаться одной из них. Разумеется, я последую его совету, и та или другая станет моей любовницей, а не то пусть черт меня поберет и чем скорее, тем лучше; но в глубине сердца какой-то тайный голос корит меня за измену моей любви и за то, что я клюнул на улыбку первой попавшейся женщины, которой я вовсе не люблю, вместо того чтобы неустанно искать по свету, в монастырях и в вертепах, во дворцах и на постоялых дворах ту, которая создана для меня и предназначена мне Богом, принцессу или служанку, монахиню или светскую любезницу.
Позже я сказал себе, что предаюсь пустым мечтам: в сущности, не все ли равно, с какой женщиной спать, с той или с другой; земля от этого не отклонится ни на волосок со своей орбиты, и смена времен года — тоже не нарушится; что все это совершенно безразлично, и вольно же мне мучить себя такими бреднями, — вот, что я себе сказал. Но все втуне — и ни спокойствия, ни решимости во мне не прибавилось.
Может быть, дело в том, что я много времени провожу сам с собой, и в моей столь однообразной жизни самые мелкие подробности приобретают чрезмерное значение. Я слишком прислушиваюсь к своей жизни и к своим мыслям: я ловлю пульсацию крови в своих жилах, биение сердца; напрягая внимание, я выпутываю свои самые неуловимые мысли из мутного тумана, в котором они витают, и придаю им осязаемость. Будь я более деятельным, я не вникал бы во все эти мелочи, и мне некогда было бы целыми днями, как теперь, разглядывать свою душу под микроскопом. Шум поступков распугал бы эту толпу досужих мыслей, которые мелькают у меня в голове и оглушают меня назойливым свистом крыльев. Вместо того, чтобы гоняться за призраками, я бы мерялся силами с действительностью; я бы ждал от женщин не больше того, что они могут дать — наслаждения, и не тянулся бы за Бог весть каким фантастическим идеалом, блистающим туманными совершенствами. Я так напрягал свое внутреннее зрение в поисках невидимого, что испортил себе глаза. Я не умею видеть то, что есть, ибо всегда вглядываюсь в то, чего нет, и глаза мои, с такой зоркостью замечающие невидимое, в обыденном мире оказываются подслеповаты; вот потому-то я знакомился с женщинами, которых все вокруг признают очаровательными, и не находил в них ничего особенного. Я часто восторгаюсь картинами, которые у всех вокруг считаются дурными, а странные и непонятные стихи доставляют мне больше удовольствия, чем самые изысканные сочинения. Не будет ничего удивительного, если я, после того как столько вздохов обращал к луне и столько пялил глаза на звезды, столько сочинил чувствительных элегий и апостроф, возьму да и влюблюсь в какую-нибудь вульгарную девку или в безобразную старуху; это был бы достойный финал. Быть может, таким способом действительность отомстит мне за то, что я оказывал ей так мало знаков внимания; куда как мило будет, если я проникнусь прекрасной романтической страстью к какой-нибудь недотепе или отвратительной неряхе! Представляешь меня играющим на гитаре под окном кухни и тщетно соперничающим с неким мужланом, таскающим моську почтенной вдовы, которая вот-вот потеряет последний зуб? А может быть и так, что, не найдя в этом мире предмета, достойного моей любви, я в конце концов стану обожать сам себя как блаженной памяти Нарцисс, являющий нам образец эгоизма? Желая застраховаться от такой великой напасти, я гляжусь во все зеркала и во все ручьи, какие только мне попадаются. Право, я так подвержен пустым мечтам и всяким заблуждениям чувств, что не на шутку боюсь поддаться какому-нибудь чудовищному, противоестественному соблазну. Это вполне серьезно, мне нужно быть начеку. Прощай, друг мой; лечу к даме в розовом, а то как бы мне не впасть в извечную мою созерцательность. Едва ли мы с ней станем ломать себе голову над энтелехией, и если мы чем-нибудь и займемся, то, скорее всего, не откровениями спиритуализма, хотя в откровенности этому созданию не откажешь; тщательно сворачиваю и прячу в ящик выкройку моей идеальной возлюбленной, чтобы не прикладывать ее к этой женщине. Хочу спокойно насладиться тою красотой и теми достоинствами, которыми она наделена. Пускай себе носит то платье, которое скроено по ней, не буду и пытаться примерять на нее одежду, которую заранее скроил на все случаи жизни для владычицы моих мыслей. Весьма благоразумное решение, не знаю только, сумею ли я его выполнить. Итак, прощай.
Глава третья
Я записной любовник дамы в розовом; это что-то вроде принадлежности к сословию или должности по службе; мое положение в свете упрочено. Я уже не школьник, в поисках удачи обхаживающий старух и не смеющий подступиться к женщине с мадригалом, если ей еще не сто лет: с тех пор как я занял это место, замечаю, что со мной считаются куда больше, что все женщины, говоря со мной, кокетничают, ревнуют и изо всех сил стараются произвести на меня впечатление. Мужчины, напротив, обращаются со мной холоднее, и в скупых словах, которыми меня удостаивают они, сквозят враждебность и принуждение; они чуют во мне соперника, который уже опасен, а может стать еще опаснее. До меня дошло, что многие жестоко критикуют мою манеру одеваться и находят, что наряды мои слишком женственны, что волосы мои завиты и напомажены с неприличным искусством и что все вместе в сочетании с безбородым лицом придает мне сходство со смехотворным юным щегольком, состоящим для услуг при знатном сеньоре; что на костюмы себе я выбираю пышные, блестящие ткани, которые слишком отдают театральщиной, и что я похож скорее на комедианта, чем на мужчину, — словом, все, что говорится обычно в оправдание собственным грязным и плохо скроенным нарядам. Но все их старания пропадают впустую, и дамы находят, что у меня красивейшие на свете волосы, что щегольство мое отличается отменным вкусом, и, судя по всему, они весьма не прочь возместить мне издержки, на которые я пускаюсь ради них, ибо они не настолько глупы, чтобы поверить, будто я прихорашиваюсь только для собственного удовольствия.
Сперва хозяйку дома, казалось, несколько уязвил мой выбор, ибо она полагала, что он непременно должен был пасть на нее, и несколько дней она не скрывала досады (но только на соперницу; со мною она говорила по-прежнему), сказывавшейся в манере произносить «дорогая моя!» — тем сухим, отрывистым тоном, какой свойствен исключительно женщинам, и в неблагоприятных отзывах о ее туалетах, изрекаемых как можно громче, например: «Вы слишком зачесали волосы наверх, это вам совсем не к лицу», — или: «У вас корсаж морщит подмышками, кто это вам сшил такое платье?» — или: «У вас усталый взгляд, вы на себя не похожи», — и множество других мелких уколов, на которые та не упускала случая огрызнуться со всею подобающей злостью, а подчас, не дожидаясь никакого случая, с лихвой возвращала сопернице должок тою же монетой. Но вскоре внимание отвергнутой инфанты переместилось на другой предмет, бескровная словесная война поутихла, и все вернулось к обычному порядку вещей.
В начале письма я бегло упомянул, что стал записным любовником розовой дамы; однако столь дотошному человеку, как ты, этого недостаточно. Несомненно, ты спросишь, как ее зовут; ну, имени ее я тебе не скажу, но, если угодно, для удобства изложения и в память о цвете платья, которое было на ней в первый раз, когда я ее увидел, будем называть ее Розеттой; премилое имя — так кликали мою собачку.
Ты пожелаешь узнать во всех подробностях, ибо ценишь точность в подобных делах, историю моей любви к этой прекрасной Брадаманте, узнать как мне удалось постепенно перейти от общего к частному и из простого зрителя превратиться в актера, как из публики, к которой принадлежал поначалу, я вышел в любовники. С величайшим удовольствием исполню твое желание. В нашем романе нет ничего зловещего; он окрашен в розовый цвет, и слезы, которые в нем встречаются, — это слезы радости, и только; в нем не обнаружишь ни тоски, ни докучных объяснений, и действие движется к концу быстро и стремительно, согласно советам Горация; это воистину французский роман. И все-таки не думай, что я взял эту крепость первым же приступом. Моя принцесса, хоть и — снисходительна к своим подданным, все же не столь щедра на милости, как можно было подумать поначалу; она слишком хорошо знает им цену, чтобы расточать их даром; кроме того, она прекрасно понимает, что разумное промедление подхлестывает страсть, а потому не спешит уступить первому же натиску, как бы вы ни пришлись ей по вкусу.