Шрифт:
Тихие и чистые ребята важно ходили там, говорили о чем-то существенном, незнакомом мне, были объединены каким-то общим занятием, устремлены ввысь, к неведомым далям. Обстановка была торжественная: тонкие мальчишеские голоса слагались в хоры, певшие песню о родине, доносилась из-за закрытых дверей чья-то восторженная декламация. Два голоса — один читал, другой вторил. Они исполняли таким, образом стихи акына Джамбула.
Было ясно, что все они готовились к празднику Первомая.
Я никого здесь не знал, и никто не знал меня. Я был очень одинок, а они занимались делом, а я был ни при чем. Захотелось назад, на улицу, в компанию Пеки Демина, в его ватагу, шляться без дела по улицам, заводить толковищу и слушать бесконечно повторяющиеся, но всегда интересные военные истории.
И тут бабушка сказала с надеждой: «Может быть, изостудия?»
И открыла с надеждой высокую белую дверь.
Там, склонившись над большими белыми листами, время от времени подымая глаза, впиваясь ими в белый кувшин и вновь склоняясь над листами, неторопливо трудились пятнадцать — двадцать типов, или, говоря точнее, детей младшего и среднего школьного возраста.
Они рисовали кувшин.
Но меня-то интересовал череп.
На полке среди множества каких-то других, незначительных, предметов белел череп.
Я воткнул в него удивленные глаза.
Тогда я не мог понять, почему так неотвязно он приковал к себе мой взгляд. Понял позже. Просто в нем впервые открылась пугающая и как бы безобразно окарикатуренная тайна смерти.
Я смотрел и смотрел, а на втором плане, помнится, шелестел чей-то осторожный женский голос, видимо, старосты или секретаря студии. Голос объяснял:
— Надо представить работы, здесь свой конкурс, много желающих, надо пройти отбор…
Иногда вся жизнь кажется мне бесконечным конкурсом, сдачей экзаменов: справки, документы, работы. Как в детском маленьком бильярдике — катишься сквозь загородки, петляешь, гремишь шариком, обходя ловушки, стараешься попасть в лузу, где больше всего очков.
Череп, тишина, склонившиеся над листами притихшие мальчики и девочки.
— Садись и рисуй с другими. — Это говорит худой бледный человек, возраст которого не определишь: может, ему сорок, а может, шестьдесят. Гимнастерка без погон, белые волосы, лежащие венчиком на тусклом парафиновом лбу.
— А что рисовать? — спросил я.
— Что хочешь, хоть вот этот череп… Ты ведь не можешь от него оторваться.
— А из головы можно? Ну по памяти!
— Череп — это и есть голова, — спокойно рассматривая меня, сказал человек в гимнастерке. — Впрочем, что хочешь, то и рисуй. Что тебе в голову взбредет, что тебе воображение подскажет. Как у тебя с воображением?
— Не знаю, — сказал я.
Однако череп мне не захотелось рисовать, на него было интересно смотреть, но он отпугивал как предмет изображения. И я стал рисовать атаку на фашистский танк. Боец с гранатой полз навстречу танку с черным крестом.
Все уже разошлись, а я еще рисовал. Преподаватель сидел на стуле, что-то читал и не торопил меня. Бабушка ждала за дверью. Закончив, я робко подошел к нему. Он внимательно сначала посмотрел на меня, будто не видел или не замечал меня в течение того часа, что я рисовал, потом посмотрел на мою работу.
Он еле заметно покачал головой. Я почувствовал, что подвиг бойца, изображенный мной, ему не показался.
Он склонился надо мной; я чувствовал его дыхание: запах ленинградского «Беломора», который мы смолили лишь по особо торжественным дням (повседневно курился «Прибой»).
Он спросил меня:
— Хочется?
Я не понял, смотрел на него выжидающе и даже чуть-чуть со страхом.
— Рисовать хочется?
Еще час назад я и не думал об этом занятии. Оно воспринималось как вид приятного, но не обязательного баловства. Но сейчас я уверовал: да, конечно, как же жить без этого? Наверное, это и есть моя судьба. Впрочем, тогда я вряд ли знал это слово, может, слышал и знал по звучанию, но не понимал его смысла.
И я сказал убежденно:
— Да. Очень.
— Тогда, — деловито проговорил он и встал, — приходите сюда в следующий четверг, в семь.
Каждый четверг мы рисовали кувшины, пирамиды, уж не помню что еще. Помню только, что чаще всего рисовали птиц.
Станислав Степанович, которого сокращенно звали Эс Эс, вовсе не вкладывая в это никакого зловещего смысла, ставил перед нами чучела птиц… Где он только их добывал? Некоторые говорили, что он охотник и сам набивает чучела, но вряд ли он мог убить орлов и грифов. Да и воробья он едва ли мог убить.
Возможно, по совместительству он был специалистом-орнитологом.
Если в изображении других предметов он допускал известные отклонения и неточности, то едва дело доходило до пернатых, он становился придирчив и неумолим, требуя неукоснительного сходства.
Вначале это было любопытно, потом скучно.
Признаюсь, пернатые истуканы порядком надоели мне, и однажды я стал рисовать нечто иное, отдаленно похожее на птицу, только во сне я мог увидеть такое или в музее, где показывали вымерших ископаемых: чешуйчатое, с хищной головкой кондора, с золотым широким клювом попугая, с пестрым опереньем колибри, с голыми мосластыми лапищами страуса. Это существо виделось мне мощным, как самоходка, и стремительным, как истребитель (военные образы не исчезали, не уходили). Чудо-птица, плод моего воображения. Я все придумывал и придумывал новые диковинные черты. Мне так понравилась собственная птица, что я даже боялся отдать ее Эс Эсу.