Шрифт:
– Пожалуйста, помните, – сказал я, – что мне бы очень хотелось еще раз вас увидеть до вашего отъезда.
– Не знаю, что может вам помешать. Проклятая история не сделает меня невидимым, – сказал он с горечью, – на это рассчитывать не приходится.
А затем в момент прощания он начал бормотать, заикаться, нерешительно жестикулировать, проявляя все признаки колебания. Да будет это прощено ему… мне. Он вбил себе в голову, что я, пожалуй, не захочу пожать его руку. Это было так ужасно, что я не находил слов. Кажется, я вдруг закричал на него, как кричат человеку, который на ваших глазах собирается шагнуть за край утеса в пропасть. Помню наши повышенные голоса, жалкую улыбку на его лице, до боли крепкое рукопожатие, нервный смех. Свеча с шипением погасла; наконец закончилось наше свидание; снизу, из темноты, донесся стон.
Джим ушел. Ночь поглотила его фигуру. Он был ужасный путаник. Ужасный! Я слышал, как песок скрипел под его ногами. Он бежал. Действительно бежал, хотя ему некуда было идти. И ему не было еще двадцати четырех лет.
Глава XIV
Я спал мало, быстро покончил с завтраком и после недолгих колебаний отказался от утреннего посещения своего судна. Поступок предосудительный, ибо мой первый помощник – во всех отношениях человек прекрасный, – не получая вовремя письма от жены, сходил с ума от ревности и злобы, ссорился с матросами и плакал в своей каюте либо проявлял такое бешенство, что мог довести команду до мятежа. Такое поведение всегда казалось мне необъяснимым: они были женаты тринадцать лет; один раз я мельком ее видел и, по чести, не мог представить человека, который впал бы в грех ради столь непривлекательной особы. Не знаю, правильно ли я поступал, скрывая свои соображения от бедняги Селвина: парень устроил себе ад на земле, это отражалось и на мне – и я страдал, но какая-то, несомненно ложная, деликатность сковывала мне язык. Супружеские узы моряков являются интересной темой, и я мог бы привести вам примеры… Однако сейчас не время и не место, и мы заняты Джимом, который был холост. Если его чувствительная совесть или гордость, если все экстравагантные призраки и суровые тени – роковые спутники его юности – не позволяли ему бежать от плахи, то меня, которому, конечно, нельзя приписать таких спутников, непреодолимо влекло пойти и посмотреть, как покатится его голова.
Я отправился в суд. Я не ждал сильных впечатлений или ценных сведений, не думал, что буду заинтересован или испуган – хотя, пока живет человек, страх является дисциплиной спасительной, – но не ждал я и такого угнетенного состояния. Горечь его возмездия словно пропитала воздух в суде. Подлинный смысл преступления заключается в нарушении той веры, какой живет общество и человечество, и с этой точки зрения он не был низким предателем – наказание его не было явным. Не было ни высокого эшафота, ни алого сукна (имеется ли алое сукно на Тауэр-Хилл? следовало бы его иметь!), ни пораженной ужасом толпы, которая возмущена его преступлением и тронута до слез его судьбой. Наказание не носило характера мрачного возмездия. Я шел в суд и видел яркий солнечный свет, блеск слишком яркий, чтобы он мог действовать успокоительно, на улицах смешение красок, словно в испорченном калейдоскопе: желтой, зеленой, синей, ослепительно белой; коричневое обнаженное плечо; повозка с красным навесом, запряженная волом; отряд туземной пехоты, марширующий по улице, – темные головы, пыльные зашнурованные ботинки; туземный полисмен в темном узком мундире, подпоясанный лакированным поясом; он посмотрел на меня своими восточными скорбными глазами, словно его переселяющаяся душа бесконечно страдала от непредвиденного… как это называется?.. аватара – воплощения.
В тени одинокого дерева во дворе суда деревенские жители, призванные по делу о нападении, сидели живописной группой, напоминая хромолитографию лагеря в книге о путешествии по Востоку. Не хватало только неизбежных клубов дыма на переднем плане да вьючных животных, пасущихся поодаль. Сзади, нависая над деревом, поднималась желтая стена, отражая солнечный свет. В зале суда было темно и как будто более просторно. Высоко в тусклом свете под потолком вертелись пунка. Кое-где между рядами незанятых скамей виднелась задрапированная фигура человека, неподвижного, словно погруженного в благочестивые размышления, казавшегося карликом в этих голых стенах. Истец – тот, кого избили, – тучный, шоколадного цвета, с бритой головой и обнаженным жирным плечом, с ярко-желтым значком касты над переносицей, сидел напыщенный и неподвижный; только ноздри его раздувались, да глаза сверкали в полумраке.
Брайерли тяжело опустился на стул; вид у него был изнуренный, как будто он провел ночь, бегая на корде. Благочестивый шкипер парусного судна, казалось, был возбужден и смущенно ерзал, словно сдерживая желание встать и пламенно призвать нас к молитве и раскаянию. Лицо председателя, бледное (волосы были аккуратно зачесаны), походило на лицо тяжелобольного, которого умыли, причесали и усадили на постели, подперев подушками. Он отодвинул вазу с цветами – пурпуровый букет, а над ним несколько длинных стеблей с розовыми цветками – и, взяв обеими руками лист голубой бумаги, пробежал его глазами, оперся локтями о край стола и стал читать вслух ровным голосом, внятно и равнодушно.
Клянусь Юпитером! Несмотря на мои глупые размышления об эшафоте и падающих головах, уверяю вас, это было несравненно хуже, чем гильотинирование. Нависло тяжелое предчувствие конца без надежды на отдых и покой, какого ждешь за взмахом топора. В этой процедуре была холодная мстительность смертного приговора и жестокость изгнания. Вот как смотрел я на нее в то утро, и даже теперь я замечаю несомненный проблеск истины в таком отношении к этой процедуре. Можете себе представить, как остро воспринимал я ее в то время. Быть может, потому-то я и не мог примириться с неизбежным концом. Об этом деле я никогда не забывал, всегда жадно о нем размышляя, словно оценка его еще не была дана – оценка отдельных людей и всего человечества! Этого француза, например. Приговор его страны был вынесен в бесстрастной и строго определенной фразе, какую могла бы произнести машина, если бы умела говорить. Лицо председателя было наполовину скрыто бумагой; виднелся его лоб, белый, как алебастр.
Перед судом стояло несколько вопросов. Прежде всего – было ли судно пригодно к плаванию во всех отношениях? На это суд ответил: нет. Помню следующий вопрос: управляли ли судном надлежащим образом до момента катастрофы? На это они ответили «да» – одному богу известно почему, – а затем заявили, что нет данных точно установить причину аварии. Должно быть, наткнулись на плавучее разбитое судно. Помню, около этого времени пропала без вести норвежская баржа с грузом строевого леса; такого рода судно в шквал легко могло опрокинуться и в течение многих месяцев плавать вверх дном – нечто вроде морского вампира, во мраке подстерегающего суда. Такие скитающиеся трупы часто встречаются в Северном Атлантическом океане, где вас преследуют все чудовища моря – туманы, ледяные горы, мертвые суда, одержимые злобными намерениями, и длительные зловещие бури, которые цепляются за судно как вампир, пока не иссякнут сила, мужество, даже надежда и человек не почувствует себя опустошенным.
Но в этих морях такое происшествие – редкость, и, казалось, всю эту историю специально подстроило злостное провидение; дело производило впечатление совершенно бесцельной чертовщины, если только провидение не поставило себе целью убить кочегара и навлечь на Джима беду похуже смерти.
Эти мысли отвлекли мое внимание, и некоторое время я лишь смутно слышал голос председателя, но затем звуки стали складываться в отчетливые слова.
«…пренебрегли своим долгом», – читал он. Следующей фразы я не разобрал. «…покинули в минуту опасности доверенных им людей и имущество…» – продолжал он и замолк. Глаза бросили мрачный взгляд поверх листа бумаги. Я поспешно стал разыскивать Джима, словно ждал, что он исчезнет. Нет, он сидел на своем месте, неподвижный и очень внимательный.