Шрифт:
– Он – романтик, – повторил Штейн. – И это очень плохо, очень плохо… И очень хорошо, – добавил он.
– Но романтик ли он? – усомнился я.
– Gewiss, – сказал он и, не глядя на меня, остановился с поднятым канделябром. – Очевидно! Что заставляет его так мучительно себя познавать? Что делает его существование реальным для вас и для меня?
В тот момент трудно было поверить в существование Джима, заслоненное толпами людей, словно облаками пыли, заглушенное громкими требованиями жизни и смерти в материальном мире, – но его подлинную реальность я воспринял с непреодолимой силой.
Я увидел ее отчетливо, словно, пробираясь по высоким молчаливым комнатам среди скользящих отблесков света, внезапно освещающих две фигуры, которые крадутся с колеблющимися свечами в бездонной и прозрачной глубине, мы ближе подошли к абсолютной истине, и истина, подобно самой красоте, плавает, неясная, полузатонувшая, в молчаливых неподвижных водах тайны.
– Быть может и так, – согласился я с легким смехом, и неожиданно громкое эхо тотчас же заставило меня понизить голос, – но я уверен, что вы – романтик.
Опустив голову и высоко держа канделябр, он снова пошел вперед.
– Что-ж… я тоже существую, – сказал он.
Он шел впереди. Я следил за его движениями, но видел я не главу фирмы, не желанного гостя на вечерних приемах, не корреспондента ученых обществ, не хозяина, принимающего заезжих натуралистов, – я видел лишь реальную его судьбу, по стопам которой он умел идти твердыми шагами; его жизнь началась в смиренной обстановке, он познал великодушие, энтузиазм, дружбу, любовь – все восторженные элементы романтизма. У двери моей комнаты он повернулся ко мне.
– Да, – сказал я, словно продолжая начатый спор, – и между прочим, вы безумно мечтали об одной бабочке; но когда в одно прекрасное утро мечта встала на вашем пути, вы не упустили блестящей возможности. Не так ли? Тогда как он…
Штейн поднял руку:
– А знаете ли вы, сколько блестящих возможностей я упустил? Сколько потерял грез, встававших на моем пути? – Он с сожалением покачал головой. – Кажется мне, что иные мечты могли быть очень красивы, если бы я их осуществил. Знаете ли вы, сколько их было? Быть может, я и сам не знаю.
– Были ли его мечты красивы или нет, – сказал я, – во всяком случае он знает ту одну, которую упустил.
– Каждый человек знает об одной или двух пропущенных возможностях, – отозвался Штейн, – и в этом беда… великая беда.
На пороге он пожал мне руку и, высоко держа канделябр, заглянул в мою комнату.
– Спите спокойно. А завтра мы должны придумать какой-нибудь практический выход… практический…
Хотя его комната находилась дальше моей, но я видел, как он пошел назад. Он возвращался к своим бабочкам.
Глава XXI
– Думаю, никто из вас не слыхал о Патусане? – заговорил Марлоу после долгой паузы, в течение которой он старательно раскуривал свою сигару. – Это не имеет значения; много есть небесных тел, сверкающих ночью над нашими головами, и о них человечество ничего не слыхало. Они находятся вне того, чем живет человечество. До них нет дела никому, кроме астрономов, которым платят за то, чтобы они говорили о составе, весе и стезе небесных тел, об их уклонениях с пути – своего рода научные сплетни. О нем упоминали в правительственных кругах Батавии, а название его известно немногим, очень немногим в коммерческом мире. Однако никто там не был, а я подозреваю, что никто и не хотел туда ехать; так же точно, мне кажется, всякий астроном серьезно воспротивился бы переселению на далекое небесное тело, где, лишенный земных выгод, он, ошеломленный, созерцал бы незнакомое небо. Однако и небесные тела, и астрономы никакого отношения к Патусану не имеют. Отправился туда Джим. Я хочу только пояснить вам: устрой ему Штейн переселение на звезду пятой величины – перемена не могла быть более разительной. Он оставил позади свои земные ошибки и ту репутацию, какую приобрел, и попал в совершенно иные условия, открывавшие простор его творческой фантазии. Совершенно иные и поистине замечательные! И проявил себя в них тоже замечательно.
Штейн знал о Патусане больше, чем кто бы то ни было другой. Больше, думаю, чем было известно в правительственных кругах. Не сомневаюсь, что он там побывал или в дни охоты за бабочками, или позднее, когда, по своему обыкновению, пытался приправить щепоткой романтизма жирные блюда своей коммерческой кухни. Очень мало было уголков архипелага, где бы он не побывал на рассвете их бытия, раньше чем свет – и электричество – был доставлен туда во имя более высокой морали… и более крупных барышей. Наутро после нашей беседы о Джиме он упомянул за завтраком о Патусане, после того как я процитировал слова бедного Брайерли: «Пусть он зароется на двадцать футов в землю и там остается».
Заинтересованный, он посмотрел на меня внимательно, словно я был редким насекомым.
– Что ж, и это можно сделать, – заметил он, прихлебывая свой кофе.
– Похоронить его как-нибудь, – пояснил я. – Конечно, занятие неприятное, но это лучшее, что можно придумать для него – такого, как он есть.
– Да, он молод, – отозвался Штейн.
– Самое юное человеческое существо, – подтвердил я.
– Schon! [17] У нас есть Патусан, – продолжал он тем же тоном. – А женщина теперь умерла, – добавил он загадочно.
17
Прекрасно! (нем.)