Шрифт:
— Как вы стали деятельницей, фрау Альбертина?
Она должна была воспринять мой вопрос — упаси бог! — не как проявление праздного любопытства, а как стремление приобщиться к ее делу. Что так и случилось, можно было понять по ее готовому ответу:
— Моя жизнь была пуста и бесцельна. Только когда я стала деятельницей, я поняла, что живу на свете не зря. Эта перемена произошла внезапно, как удар молнии. После того, как я впервые увидела фюрера.
Она произнесла эту тираду с пафосом, которого хватило бы на целую аудиторию кретинов. Я же был один-единственный ее слушатель. Но я понял, что так «полагалось», что о таких вещах нельзя говорить иначе, чем с многозначительными придыханиями и модуляцией в голосе. Альбертина усвоила манеру одновременно с сутью.
И это тоже так полагалось, национал-социализм не мог быть преподан в иной, кроме этой морализирующе-пафосной, оболочке. Как скоропортящийся сыр предлагался покупателю только в обертке из серебряной бумаги, так «истины учения» обязательно требовали этой формы, требовали участия не разума, но чувств.
А я тогда воображал, что мне нужно «знать», «понять», «разобраться» в обстановке. Как будто можно почувствовать, холодна ли вода, не окунувшись в нее? Ведь даже термометр дает только представление, а не подлинное ощущение. Можно ли понять жизнь, не живя? Но мне тогда все было интересно, и я развесил уши. Всего интереснее было мне, разумеется, как старуха стала «партайгеноссин», к этому она ведь тоже пришла не случайно…
— Я всю жизнь мучилась, Вальтер. Только последние годы я увидела свет. Сколько я себя помню, я страдала. В детстве — от голода и от страха перед хозяином. У нас в деревне никто не хотел идти к нему работать. Значит, пришлось мне. Мне всегда доставалось то, от чего люди шарахались. А он был просто лютый зверь, и даже жену молотил своими железными кулаками.
А я что? Отца моего лошадь ударила. Насмерть. И если бы еще трезвого, — все бы жалели. А так что: «У пьяницы голова держится на ниточке» — вот что говорили. Мать умерла еще раньше. Братьев забрали к себе родственники. А я была уже большая. «Ты можешь сама себя прокормить», — сказали мне.
Я не видела в жизни ничего, кроме сарая, который надо было вычистить, коров, которых надо было доить, и все такое… Даже к церковной службе я не ходила, потому что стыдилась своих лохмотьев.
Так я жила много-много лет. Мне уже минуло восемнадцать, и я ни на что не надеялась. Однажды, когда я выгоняла коров в стадо, племенной бык пропорол мне живот. Меня отвезли в монастырь — это в горах, неподалеку от нашей деревни. Монахини кормили и лечили меня. В первый раз в моей жизни случилось, что люди были ко мне добры. И я осталась в монастыре. Там меня выучили готовить простую пищу, шить и вязать. Я же ничего не умела, только ходить за скотиной.
А монастырь стоял среди лесов на склоне горы, и, просыпаясь, я каждый день думала, что я в раю… Я уже знала, что останусь тут на всю жизнь, если окажусь достойной. Я старалась. Ни за что на свете не хотела я вернуться в деревню. И готова была работать день и ночь, лишь бы мне разрешили тут остаться: в тишине и чистоте. А я ведь всегда так и представляла себе рай: чисто и тихо! Большего мне не надо было. Но разве что-нибудь хорошее могло для меня продолжаться долго?
Раз в год, во время сбора винограда, в монастырь приходил бондарь, приводил в порядок бочки для вина. Он был на десять лет старше меня. Я его боялась. Я вообще боялась мужчин: помнила отца. Когда бондарь пришел к нам второй раз, он сказал мне, что у него умерла жена, осталось четверо детей… Я подумала: «Зачем он мне об этом говорит?» У него было плоское, как противень, лицо.
Но мои покровительницы очень взволновались: они хотели одним махом устроить и мою судьбу, и — четверых маленьких детей. Я плакала и говорила, что хочу посвятить себя богу, но сестра Амалия сердито сказала: «Пригреть сирот — это самое божье дело, а лбом в пол бить — это ты всегда успеешь».
И я стала супругой Маркуса Муймера. Он был хороший человек, трудолюбивый и честный, но слабый. А всем в доме заправляла его мать. Это она научила его взять в жены самую безответную, самую бедную. И я из рая попала в сущий ад. Фрау Муймер уже загнала в гроб двух невесток, и я сразу решила, что мне ее не пережить: такая это была женщина, — царство ей небесное! — она и мужа своего уложила в могилу без времени.
Муймер меня жалел, но страх перед матерью превратил его в настоящего кролика. Опять я только и знала, что ходить за скотиной, чистить сарай и делать всю работу по дому. А свекровь занималась детьми, — это да, это она делала. Дети относились ко мне как к батрачке. Да я и была ею.
Как только наступала весна, Муймер собирал свой ящик с инструментами и уходил до самой поздней осени. Собираясь, он всегда пел песни, — так он радовался, что уходит от своей дорогой мамочки.
Ну конечно, люди всегда стараются угостить мастера получше. Да и работа у него была такая: при вине. И он понемногу пристрастился к этому делу. Свекровь из себя выходила и кричала, что я виновата: до меня ведь он не пил.
Может быть, я ушла бы. Ведь я теперь многое умела и могла уйти в город, в прислуги. Но родился сын.
Сначала я была так счастлива, что и не думала, какая судьба его ожидает. Надо тебе сказать, к этому времени я уже столько настрадалась, что хваталась за соломинку. Ну, думала я, теперь Муймер станет по-другому ко мне относиться. И может быть, мне удастся уговорить его уехать. Хорошему мастеровому всюду найдется работа.
А мальчик мой был чистый ангелочек, и я подумала, что мои горести позади. Так мне хотелось быть счастливой…