Шрифт:
— 1 —
Раньше у меня таких сновидений не было. Жаркими ночами, какие стояли в середине того лета, лежа рядом с Эммой под высокими потолками лондонского дома, я думал о нас.
Дом. Семья. Очаг. Дети посапывают в своих спальнях. Разобьюсь, но сделаю все, чтобы так было всегда. Каждый день недели.
Эмма пошевелилась, приоткрыла один глаз.
— Где ты был?
— Работал, дорогая. Ты же знаешь.
Она подвинулась. Мне нравились плавные изгибы ее тела, светлые волосы и нежная грудь.
— Мартин разбил статуэтку Будды.
Новость огорчила меня. Я ценил этот сувенир, и у меня вырвался вздох неудовольствия.
— Джим, мальчик очень расстроен. В конце концов, это всего лишь фарфор.
— Какого черта он трогал ее? Боже мой, эти дети!
— Оставь его в покое!
Она повернулась на спину. Ее профиль выделялся на фоне городского пейзажа, попавшего сюда, казалось, прямо из „Питера Пэна“: старинное окно, дымоходы на крышах. Старый дом замер в тишине. Луна, словно коготок, царапающий светлое небо. Это был Ричмонд, район Лондона, добрый георгианский Ричмонд с его массивными зданиями, сложенными на века из кирпичей ручной работы, с коваными железными фонарями. Все это походило на декорацию, но было всамделишным. Я любил эту страну, как любят приемную мать, но человек в чужой стране подобен человеку без памяти — он не уверен в себе, не знает, кто он есть на самом деле. Я, впрочем, находился не совсем в таком положении — американский архитектор, вот уже четырнадцать лет как женатый на англичанке. Но постепенно мы отдалялись друг от друга. Я не пытался приспособиться к характеру Эммы, к ее вкусам и привычкам, и она прекрасно знала это.
И вот сейчас, в супружеской постели, я могу лишь чертыхаться по поводу разбитой фарфоровой вещицы, купленной в этой чертовой Калькутте, где мы пять лет назад перестраивали аэропорт.
— Дорогая?
— Что?
— С детьми все в порядке?
— Да.
Я дотронулся до ее бедра и почувствовал, что она меня не хочет.
— Уже поздно.
— Всего час ночи, дорогуша.
— Господи, я совершенно разбита. Неужели ты не устал?
— Есть немного. Работал как вол над этим проклятым бристольским проектом.
— Угу.
Ладно, где ей понять. Я подозревал, что ей и в голову не приходило, под каким прессом я нахожусь, каких трудностей мне стоит обеспечить семью. В семейной жизни есть одна маленькая проблема — это жены, которые считают, что их место где-то там, наверху, на пьедестале, а гоняться за деньгами — удел мужа. Но, может быть, я не совсем справедлив. Лежа рядом с ней, я явственно ощущал ее недовольство. Если бы она только понимала, как я из кожи вон лезу, чтобы порадовать ее, каким уязвимым я все еще оставался в своем стремлении быть понятым и принятым!
Еще ребенком в Штатах я выучил, что в твою пользу засчитывается только то, что у тебя хорошо получается, Мама всегда это говорила. Она считала мою женитьбу на Эмме большой удачей. Жена-англичанка была для нее олицетворением классической истории, вековых традиций, уверенности и постоянства. Почему же она не могла понять, к чему стремлюсь я? Дом, семья, работа, успех — все это у нас было, и всего этого я достиг в чужой стране.
Никакого удовольствия этой ночью не предвидится, и я хотел немного поспать. Я опять увижу во сне любимый пейзаж. Господи, смогу ли я когда-нибудь объясниться в любви к этим местам, этим людям, этим традициям, когда, казалось, время замирало в час ежевечернего чаепития. Именно ради Эммы я так глубоко пустил корни в фирме „Доркас-Фрилинг“. Но с недавних пор мне стало казаться, что чем больше процветает мой бизнес, тем меньше мы понимаем друг друга, Эмма и я. Меня волновало, в чем, черт возьми, дело. У нас двое детей, она знала, что я люблю ее. Но чего-то не хватало. Я догадывался, что это что-то не было связано с сексом или даже просто с нашими личными отношениями. Наверное, мы оба очерствели, огрубели в своей повседневной борьбе за хлеб насущный, и нам нужна была какая-то эмоциональная встряска, которая могла бы вернуть нас к прежнему живому чувству.
Дети спустились к завтраку рано, задолго до того, как зашевелилась Эмма. Я посмотрел на ее лицо на подушке и поцеловал, но она что-то пробурчала и отвернулась. Я принял душ и оделся, намереваясь быстро уйти, но вдруг в дверях кухни появился Мартин. Может быть, он просто почувствовал запах кофе: Эмма предпочитала по утрам чай, но мне была необходима чашка крепко сваренного бразильского кофе.
— Привет, — сказал я, и в этот момент зафыркал кофейник.
— Привет.
Мартин, первый ученик в школе Кингс в Уимблдоне, обычно по субботам валялся в постели часов до десяти-одиннадцати. Сейчас же он спустился в кухню пораньше, причем с весьма решительным видом.
— Ты опять на работу?
— Конечно.
— Пап… Мне очень стыдно… Я об этом разбитом Будде.
Думаю, голос мой прозвучал натянуто:
— Мартин, что ты там вытворял, черт побери?
У меня была маленькая, но дорогая мне коллекция, выложенная на книжных полках в большой гостиной. Среди множества книг расставлены разные изделия из стекла и керамики. Особенно ценил я ту самую голову, копию Сарната Будды — V век нашей эры. Каким-то непостижимым образом это удовлетворенное, эротическое лицо юного пророка с жесткими завитками волос, миндалевидными глазами и самодовольной улыбкой на чувственных губах символизировало для меня внутренний покой, олицетворяло чувство совершенства. Не то чтобы я был буддистом. Я вообще не придерживался никакой религии. Мизинец Эммы — вот мой культ. Но эта вещица напоминала мне о таинствах жизни. И вот теперь она вдребезги разбита.
— Мне очень стыдно, пап, — опять повторил он. — Мы с Сюзи просто играли.
— Носясь как ошалелые? Пора повзрослеть, парень! Сколько раз тебе говорили не гонять мяч в помещении.
Детям было двенадцать и десять, и Мартину, как старшему, следовало бы быть разумнее. Затем, к своему удивлению, я услышал шаги Сюзанны, спускающейся вниз. Часы на стене в кухне показывали пять минут девятого. Они устроили мне засаду.
Копна непослушных волос, уже более темных, чем у Эммы, и ясные черты человека, рожденного быть женой и матерью, — по крайней мере, мы так считали, Эмма и я. Но на ее лице прослеживалось то же выражение, что и у Мартина, — какое-то затаенное беспокойство. Что-то не давало детям покоя, это было ясно.