Шрифт:
Шура поблагодарила и тихонько вышла. А Николай устало опустился в кресло, подвинул к себе стопу чистой бумаги. Перо замерло над страничкой, нервные пальцы левой руки вцепились в спутанную, давно не стриженную шевелюру.
Письмо! Письмо Вале… Как долго не писал он ей!
Казалось, не дни прошли — годы. Что-то сломала и усложнила война, заронила боль и тревогу в сердце. Но сердце-то было прежнее, живое, оно не мирилось и верило. И тот же свет — призывный и ясный — наполнял душу и освещал будущее.
Выпала наконец минута, когда он может, должен написать. В жизни надо побеждать обиды и разлуки, не поступаться сердцем.
«Здравствуй, Валя, здравствуй, далекая любовь моя… До скорой, неизбежной встречи, любимая!..»
Утром следующего дня радио передавало о кровопролитных боях в излучине Дона, впервые было названо Сталинградское направление. О Севере в последних сводках не упоминалось…
ГОД ПЕРВОГО СПУТНИКА
1
В августе совсем не ко времени зарядили осенние дожди. Еще не обсеменились лесные травы, не отпылал жаркий кипрей, осины еще не бросили в стоялые болотца первого золоченого листа, но по всему видно, лето свернулось. По ельникам, по мягким болотинам и серебряному шитью березовой молоди с прошлой недели пошел плясать злой, изморосный косохлест. Болота пучились, из-под каждого мореного корневища высочилась тайная до того ржа.
К полудню, когда на стоянке бульдозеристов пересмена, вроде бы разведрило. Но в тесном балке — дощатом жилом ящике на полозьях, с железным прицепом — было темно и знобко. В распахнутые двери тянуло моховой сыростью.
Павел захлопнул уложенный чемоданчик, ощупью скатал свою брезентовую спецовку — замазученную куртку и столь же замызганные штаны — и стянул скатку проволокой. Привычно закрутил пальцами пружинящие стальные концы. За спиной, у дегтярно-черного столика, пропитанного соляркой, возился старший сменщик.
— Так… Уезжаешь, значит? — невесело спросил Селезнев.
— Все, — сказал Павел. Нашел помятое ведро, вышел наружу, к костру, мыть руки.
Гасший костер сипел и чадил под мелким накрапом дождинок. Чуть поодаль мирно рокотал на малых оборотах бульдозер. Привычно подрагивали створки капота и чуть перекошенная кабина с распахнутой дверцей. Высветленный до блеска отвал тяжко вдавился в моховину.
— Учиться надумал, значит? — Селезнев вышел на порог. Дверь по его росту была низковата, он сутулился, опустив чубатую голову. — Что ж, учиться — дело нужное. Иные ловкачи всю жизнь… это самое, по три академии кончают на казенных харчах.
От мыльной пены пощипывало в глазах. Павел ополоснул лицо, оглянулся.
Он вытирался коротеньким вафельным полотенцем и смотрел вдоль мглистой просеки, в самый конец ее, откуда ожидалась вахтовая полуторка. Слесарь Степка Могила привезет с нею запчасти, и с нею же Павел отправится домой, в поселок — не на выходной, не в отпуск, как бывало не раз, а с о в с е м, на другую работу.
Он смотрел вдоль просеки, потому что не хотел в эту минуту смотреть на старшего сменщика. Об отъезде немало уж было переговорено, пора бы свыкнуться с неизбежным, но в самые последние минуты на душе заскребли кошки и, главное, явилось смутное чувство вины перед этим человеком.
Павел отводил глаза, но Селезнев сам подошел, здоровенный, обросший, со своим угрюмым лицом, и схватил Павла за шиворот. Схватил вроде бы дружелюбно, по-отцовски, и все же чересчур крепко, всей пятерней, так что Павел разом почувствовал весь свой вес, все шестьдесят восемь килограммов, не считая сапог и телогрейки.
— Твердость показываешь? В мужика заиграл, окурок?
Он толкнул Павла в домик. Перешагнув высокий порог, стукнул бутылкой в стол.
— Садись, посидим. И по малой пропустим ради такого случая. Ведь целых пять лет… Скотина ты, Пашка!
Немного отлегло на душе. Павел засмеялся открыто, дурашливо. Верно, мол, скотина, но куда деваться? Он и сам привык за пять-то лет к Селезневу что к родному отцу, но за каким бесом так уж открыто душу ворошить? Не поймешь этих пожилых людей, ей-богу. Железный человек Селезнев, двужильный, а вот же…
— Витька мой — ровесник тебе, — продолжая свое, сказал с застарелой и уже равнодушной тоской Селезнев.
Они редко разговаривали о детях Максимыча, Витьке и Сашке, но Павел все же знал о них все. Знал, что Селезнев семнадцать лет не видал сыновей. С сорокового, как ушел на финскую.
Жена к нему все же приехала недавно, а дети за эти годы повырастали, разлетелись кто куда. Один под Барнаулом, другой где-то за Акмолинском. И не помнят они, поди, отца и в лицо не знают, хотя писал он часто им и деньги с каждой получки слал — немалые деньги с Севера.