Шрифт:
— И убить?
— И убить, если большую выгоду почует…
— Ну а здесь-то какая может быть выгода?..
— Бог ты мой! Все так просто: утащил у своего барина рукописи, а Стельмах про это узнал… Возможно такое?
— Возможно, — согласился Сергей.
— Или еще. Барин узнал, что рукописи у Стельмаха, и поручил достать их своему холопу… — Алябин помолчал, подумал. — Эта посылка, конечно, уязвима… Но пути Господни неисповедимы…
— А сам барин… простите, академик Климов?
— Не думал об этом, — признался Алябин. — Он человек сильный. Мог, конечно. Но зачем? Пойти на убийство, чтобы вернуть рукописи. Исключается. А вот послать Захарку на черное дело смог бы… Смо-ог бы… Только причина должна быть весомая… Не из-за рукописей же…
— Простите, последний вопрос: у Стельмаха были враги?
— Враги? Враги… — спросил, потом повторил рассеянно Алябин. — Я по-другому произношу это слово… У вас оно звучит как нечто роковое, варварское… Враги?.. Коврунов мечтал от него избавиться… Но враги?.. Нет, того, что вы имеете в виду, не было. Хотя… все зависит от обстоятельств, часто они сильнее нас.
14
О ректоре в институте говорили нехотя, с нескрываемой издевкой. Предполагали, что в детстве он был травмирован великолепием воинских парадов и демонстраций, оттого и сохранил на всю жизнь неудовлетворенную тоску по звучанию властных медных инструментов и шумящей пестроте людской покорности. В каждый день он стремился внести хотя бы элементы литургической торжественности. Утро начинал с приятного культового обряда: медленно выходил из машины, чувствуя на себе уважительные взгляды, медленно поднимался по лестнице, медленно шел по коридору до своего кабинета, отвешивая поклоны всем встречным. Днем, во время обеда, вел неторопливые, ставшие ритуальными беседы за овальным столом в светлой комнате, куда имели доступ только он и его проректоры.
Все знали, как любил Даниил Петрович председательствовать на разных совещаниях, заседаниях. Он появлялся точно в назначенное время и священнодействовал: неукоснительно следил за неизвестно кем и когда установленным порядком, регламентом, задавал каверзные вопросы, бросал иронические реплики, деликатно смягчал разгоряченных оппонентов, сам обязательно выступал в конце, как ему казалось, всегда удачно и солидно.
За годы работы ректором он приобрел внушительную неторопливость в движениях, чуть прибавил в росте (во всяком случае научился не смотреть снизу вверх при своих 162 сантиметрах). Сослуживцы заметили, что даже его аура изменила свойства: перестала чутко откликаться на жизненные раздражители, благотворно, как прежде, влиять на других, а застыла, замерла в колючих иголках, готовая поглотить и сочувствие, и жалость, и нежность, растворить их тут же в своем радужном мареве, как это делают актинии.
Такова жизнь, рассуждали с пониманием сослуживцы: условия, традиции, окружавшие ореолом должность ректора, заставили его стать другим. Но он не сопротивлялся, принимал это как должное и радовался переменам.
Все видели, что его очень привлекает положение администратора в науке. Раньше среди своих коллег-ученых он чувствовал себя неуверенно, понимая, что пора его творческих взлетов так и не наступила. Должность ректора избавила его от болезненных копаний в собственном «я». Теперь он мог спокойно играть роль крупного ученого, для которого все книги и статьи коллег — лишь слабые попытки отразить, обобщить немногое из того, о чем он не раз думал, говорил, писал…
В библиотеке института на стенде новинок всегда стояли его книги. Написаны они были в соавторстве, но фамилия ректора неизменно набиралась первой. Сотрудники института называли его «старая кочерга». Не за почтенный возраст. За ортодоксальность и архаичность суждений. Посмеивались над его плохо скрываемыми усилиями стать академиком и не сомневались: станет! Дома верили в это свято. Жена его, робкая, неряшливого вида женщина с седыми клочьями-волосами, смотрела на него с провинциальным обожанием и сердито останавливала расшумевшихся внуков: «Тише! Дедушка работает!» Те примолкали, хотя видели в приоткрытую дверь, что дедушка лежит на диване, читает газету.
Сергей пришел к нему точно в назначенное время.
— Разрешите войти?
— Давно разрешил. Жду не дождусь, — поднялся ему навстречу Коврунов. — Садитесь. И сразу рассказывайте, что приключилось со Стельмахом.
— Да я, честно признаться, не знаю подробностей. Мне только сказали, что он отравлен цианистым калием…
— Это точно? — В голове Коврунова панически заметалась мысль: а может ли быть цианистый калий в виде крупинок нитроглицерина?
— Точно.
— Ну и каковы предположения милиции?
— Пока никаких… Преступник оставил записку: «Во имя Графа» — и подписался, как неграмотный, крестиком.
— Странно, — задумчиво поскреб подбородок Коврунов. — Вроде ничего графского в моих сослуживцах нет. Разве только Алябин изображает из себя этакого потомственного вельможу… но это от избыточного тщеславия. Очень странно… Загадка для меня, — Он глянул на Сергея с надеждой. — Что будем делать?
— Размышлять.
— Легко сказать: размышлять. А это значит — каждого под рентген, искать патологию. А кто нынче нормален? У всех есть уродливые отклонения.