Шрифт:
Страшно было и стыдно: вот же они, Колыбаев с Азоркиным, спокойны, как и сам Михаил был спокоен тысячи и тысячи подземных дней и ночей, мало отличимых от сегодняшней смены, когда так же трещало над головой, давило, стонало, ухало... Кровли бывали и «легкими» и «тяжелыми», как вот сегодня. И испуг бывал, и опаска, и восторг мгновенного риска, когда в момент успеешь подставить единственную рудстойку, а по-шахтерски говоря, ножку-спасительницу, — но никогда у Михаила не было такого смертельного страха. «За что ж это накатило на меня! Отвяжешься ты, проклятый, нет? — взмолился Михаил, бессильно повисая на гаечном ключе. Потом торопливо ощупал над головой слюдянисто-осклизлую, запотевшую породу. — Завтра, если жив останусь, в шахту не пойду. Все, отшахтерил. Видно, Яшка пометил. Трусов он в живых не оставляет...»
Упрел, вымок не по работе, и голову что-то давило, будто под череп накачивали воду, и руки ослабли. Гаечный ключ был мокрым, и комбайн потемнел от влаги.
Значит, затайфунило на-гора, точно, затайфунило.
Михаил где на четвереньках, где пригнувшись добрался до спецовки, что висела на вбитом в рудстойку колышке, вынул из нагрудного кармана часы. Двадцать пять минут всего прошло с начала смены, а думалось, что все двадцать пять часов. «Вот же до чего перетрясло всего. Уже и я вроде не я. То в любое время, не глядя на часы, ошибался на пяток-десяток минут, а тут... — думал, нащупывая в большом, во всю полу спецовки, кармане флягу с водой, но поймал что-то шерстистое, упругое. — Тьфу, гад, все одно к одному!» — Вынес взмахом руку из кармана с резучей болью в мизинце, шмякнул истошно кричащую крысу в штыб, сразу ощутив подступ тошноты — до того, паскуда, отвратительный грызун!
На мизинце, в месте укуса, бруснично налились четыре капельки. Михаил достал «тормозок», завтрак. С отвращением разглядывал клочковато порванную крысой газету, похватанный с краю хлеб и колбасу. Видно, только распалила аппетит, потому и сидела в кармане, не учуяв опасности. Да и сейчас не убежала; метрах в трех ядовито зеленели две точки ее глаз. Горбатая, длинномордая, с белым облезлым хвостом — водила антеннками усов и скалила узкие и длинные, нависшие, точно бивенки над скошенной по-акульи нижней челюстью, зубы.
Старый откатчик Федор Лытков не однажды рассказывал, как в войну крысы насмерть заели ослабевшего от плохой еды и большой работы его друга-шахтера. Горный мастер с полсмены отпустил того домой, а он полпути до ствола не смог одолеть, свалился, тут на него и напали полчища. После смены шахтеры наткнулись на страшную картину... На этом месте рассказа Федор Лытков туго сжимал маленькие глаза в глубоких глазницах, грабастой рукой схватывался за жилистую шею, словно хотел задавить себя, и просил младших своих напарников «преподнести вина», поскольку его «груди не выдерживают жара терзания» из-за мучительной смерти друга...
Конечно, на Михаиловой памяти на его шахте «Глубокой» крысы никого не заели, но кусали частенько, хотя об этом знали мало, ибо укус крысы считался позорным: значит, сидел, бездельничал, а хуже того, может, и спал где-нибудь в теплой безлюдной сбойке. Да еще частенько крысы оставляют шахтеров без «тормозков». Тут уж не зевай — борьба за существование.
Михаил кинул испорченную еду крысе, та подскочила то ли от радости, то ли от испуга и, вцепившись в обертку, задом, рывками поволокла в сторону завала, и все не спускала зеленые злые точки с Михаила, пока не скрылась за глыбами породы, и тотчас там возникла драка: писк, шум разрываемой газеты, какое-то пофыркивание, будто вспархивали один за одним воробьи. И только тут стукнула Михаилу в голову радостная догадка: «Э-э, да вы, горбатые зверюги, оказывается, все здесь!».
Вот за что и терпели шахтеры это поганое создание — крыса никогда дуриком себе погибнуть не даст, заранее покинет гиблое место. Человеку чего только не дано знать и предвидеть наперед, но почему-то не его, всемогущего, наградила природа, а низменную тварь-крысу таким сверхъестественным чувством-знанием. Уж за двадцать-то лет Михаил Свешнев познал горное дело так, что, кажется, мог угадать, какую рудстойку когда сломает, словно он сам сверху направлял на каждую давление. Не тот ли Федор Лытков еще совсем молоденькому сказал: «Ты, Мишка, будешь шахтером редкой силы из-за того, что в тебе провидимость в самую дальнюю твердь есть, а усадка души — терпеливая. А моего Степку хоть лбом в уголь бей — не научишь. Был бы недоумком, так и спросу бы не было. А то ведь не дурак... Почему? Спрашиваю, и ясности нету».
«Провидимость... с редкой силой, — хмыкнул теперь Михаил. — Ни опыту своему не поверил, ни спокойствию своих напарников. Хорошо, крысы подсказали, а то бы так и бесился».
Опустившись на колени, он попил воды из фляги, прислонился плечом к стойке, прислушиваясь к крысиной драке и отдыхая. Крысы не спеша уйдут из лавы: за сутки, а может, и раньше до обвала, только бы не проглядеть, когда уйдут. И снова Михаил посмеялся над собой: как же не проглядеть! Это сегодня уже полчаса дурью маемся, потому что лаву не кострим и конвейер почему-то не включают, а в обычные-то дни «тормозка» достать не успеваешь, попробуй тогда брось работу да пойди крыс высматривать, чтобы вся шахта над тобой смеялась... «Ну да ладно, а сегодня спасибо крысам, успокоили. Трусу много не нужно: он и в ложке утонет и на паутине удавится, — Михаил не мог простить себе того, что произошло с ним в эти дурные длинные полчаса. — Не-ет, братец, в дворники тебе, в дворники, а то комочком с куриное яйцо стукнет по каске, и сдохнешь от разрыва сердца, как пить дать, сдохнешь».
Размолотая холодная рассыпуха породы потекла на мокрую спину, плечи и не скатывалась с тела, шершавой творожестостью облепляла до самого пояса, за черной от пота и пыли, обвисшей на замусоленных лямках, майкой. «Сыпь, сыпь давай! — Он не увернулся, не изменил позы, зная, что за мелочью может и потяжелее чем двинуть. — Вот так же потом сыпать-то будут. Сперва по горстке бросят, а потом лопатами...»
Он вдруг поймал себя на том, что каким-то глубоко скрытым закоулком души ухватил наконец причину, которая понуждала уйти из шахты навсегда: «Все, все. Какой разговор — шахта трусу жить не даст. Все равно перелобанит. Она тебе поможет решиться один раз — и навечно», — будто не себя, а кого-то другого убеждал, не соглашающегося с ним.