Шрифт:
Махтумкули с Нуретдином дошли до поросшей клевером широкой луговины. Разделившись на несколько групп, учащиеся резали серпами траву. Ближайшие заметили новых жнецов, замахали руками, приветствуя и приглашая присоединиться.
Засучив рукава и пробуя пальцем, хорошо ли заточен серп, Махтумкули вошел по пояс в густой клевер, насыщенный медвяным ароматом осеннего цветения и басовитым, сердитым жужжанием шмелей. Ему не в новинку был дехканский труд — вместе со своими старшими братьями много пота пролил он на полях и луговинах Гургена — пахал, сеял, жал, молотил.
Нуретдин добросовестно поспевал за другом, бормоча себе под нос:
— Эк как уродился клевер… Принадлежи эта земля таким, как мы, не уродился бы… Не зря говорят: «И бай баю и бог — баю». Аллах, он тоже понимает, к кому щедрость проявлять следует, а к кому — и погодить…
Нуретдин любил бормотать за работой. Так — вроде бы болтуном не считался, а за работой прямо удержу нет — бубнит и бубнит, не ждя ни от кого ответа. Махтумкули и помалкивал себе. Однако, услышав: «Кабан идет!», выпрямился, потер тылом ладони затекшую от неудобного положения поясницу.
Сопя и пыхтя, приближался высокий, толстобрюхий и кривоносый человек. Пухлое лицо его было гневно. Спросил с угрозой в голосе:
— Почему опоздали?
Это был суфий Ильмурад — один из самых ревностных и преданных прислужников Бабаджан-ахуна. Вернее, наушником был и провокатором. Доносы, сплетни, клевета, поклепы — без этого он жить не мог. Его презирали и ненавидели хуже, чем злую собаку. Но для него это было трын-трава. И на кличку свою внимания он не обращал, а ведь в самом деле походил чем-то на огромного, заплывшего жиром вепря.
Махтумкули равнодушно ответил:
— Тагсир задержал.
— Я только что от него! — ощерился Ильмурад. — Мне он почему-то не сказал, что разрешил вам бездельничать!
В разговор ввязался Нуретдин:
— Сам бы догадаться мог — вон ты у нас какой здоровущий да проницательный. Тагсир, небось, так и понадеялся: догадается, мол, мой умненький Ильмурад.
Ильмурад зыркнул на Нуретдина косым глазом — как съесть его собирался.
— Укорочу тебе язык! Рано или поздно, но укорочу!
Махтумкули ткнул Нуретдина в загорбок. Тот, посмеиваясь, присел, заработал серпом. Суфий Ильмурад, ворча, потащился на другую делянку.
До полудня не разгибали спины. Когда солнце поднялось в зенит, все собрались вокруг глинобитной вышки, предназначенной для наблюдения за посевами. Пили чай, обедали. Обычно такие сборища без споров не обходились, потому что много было прочитано и услышано от наставников, у каждого был свой любимый поэт, свой ученый и свой философ, которых над-60 лежало всемерно утверждать и возвеличивать перед другими поэтами и философами.
Спорили не все. Особняком держались те, кто избрал своим уделом аскетизм, отшельничество. Эти будущие подвижники очень раздражались, когда рядом с ними горячо спорили, а пуще того — смеялись.
Нуретдину же смеяться хотелось всегда. Ну что это за жизнь без улыбки! Разве можно жить с постоянно кислой физиономией и глазами, прикованными к носкам своей обуви? Вон они, сидят полукругом десятка полтора, гудят себе полушепотом, а что гудят, не разберешь, хоть совсем рядом стань. Головы понурили, как заезженные ишаки, живой человечинки в лицах нет, полнейшая отрешенность. Или это ненормальные, ущербные люди? Вроде бы нет, некоторые — настоящий кладезь мудрости. Есть такие, которые с редким мастерством слагают стихи на любую тему, другие без запинки шпарят наизусть сотни строк стихов. Но они — духовные калеки, ибо нет для них греха тяжелее, чем смотреть на мир открытыми глазами живого человека, радоваться красотам и прелестям жизни, жить желаниями простых людей.
Нуретдин допил свой чай. Ополоснул пиалу. Потянулся с хрустом, сладко потянулся, будто весь мир обнять хотел. И продекламировал в пространство:
Без тебя, моя жизнь, пусть душа улетает, страдая. Ты со мной — и не нужно мне пери, не нужно мне рая!Сидящие полукругом суфии разом вскинули головы, оборотили их к Нуретдину. На лицах их читались отвращение и озлобленность. Устрашающим басом один сказал:
— Замолкни, нечестивец!
Нуретдин не намерен был отступать без боя — не в его правилах было это. Он встал, чтобы удобнее говорить было, набрал в грудь побольше воздуха. Его дернули за полу: не ввязывайся. Однако покорность никогда еще не была источником мира — низенький широкоплечий суфий вскочил, подошел, нервно облизывая губы и поигрывая сжатыми кулаками.
— То, что ты сейчас произнес, повторишь при самом таг-сире! Понял? Иначе сорок раз пожалеешь о сказанном!
Нуретдин тоже напыжился, сжал кулаки.
Споры, случалось, доходили и до потасовок. Похоже, дело шло к этому. Махтумкули повернулся к коротышке, примиряюще сказал:
— Спешить никогда не следует, ибо ум заключается не столько в знании, сколько в умении применить знание на деле, учил великий Эристун [31] . Для того, чтобы идти к тагсиру, нужно иметь более веский аргумент, нежели два стиха Алишера Навои, прозвучавшие после доброго обеда на поле благословенного медресе Ширгази.
31
Эристун — Аристотель.