Шрифт:
Она перерыла портфель, сперва судорожно, наспех, потом тщательно перебрала каждый листок — конверта не было… Вере Павловне следовало заглянуть не в портфель, а в учебник алгебраического анализа — конверт лежал в учебнике под знаком периодичности функций; Андрей едва успел пробежать глазами корявые строчки письма, когда вернулась Вера Павловна, спрятал письмо в портфель, а конверт ткнул в учебник, потому что был надушен знакомыми духами: действовал безотчетно, не вполне еще осознавая смысл прочитанного.
И только ночью — вдруг проснулся, не зная почему — непривычная боль в груди и чувство обиды; не вспомнил, не думал о письме, но чувство обиды нарастало, становилось невыносимым, голову разламывало, губы пересохли — языком слышно: пересохли и горят; утром в зеркале увидел: припухли, потрескались.
С Любой о письме не говорил, в ее присутствии письмо казалось вздорным, его просто не было. Толковали о чем угодно, только не о том, что ночью мучило Андрея. Бродили по роще, ушли к березкам — белизна берез, сила обнаженных потоками корней, ощутимая глубина близкого леса, внезапный взмах крыла невидимой птицы, насыщенная весенней влагой земля — ничто не передавалось словами, не произносилось вслух.
И странно, именно в этот час духовной близости они едва не поссорились. Не из-за письма, письмо забылось.
— Зачем выскочила на уроке? Подскочила, руку тянула первоклашкой. — Он ревниво относился к ее поступкам, ко всему, что она говорила, думала. — Любишь выступать?..
— Ты что, Андрюша?
— А ничего. Любишь выступать перед ребятами.
Перестали вдруг петь птицы, небо утратило голубизну, повеяло асфальтовым перегаром, донесся гул перегруженной трассы.
— Зачем ты, Андрюша? — Она готова была расплакаться. — Мне и так сейчас трудно.
— Ладно, ну ладно… — растерялся Андрей. — Ну, я дурак, считай, что дурак и вообще скотина.
Хотел ее поцеловать и не поцеловал, взялись за руки, шли, как в песне поется, бежали знакомой тропкой, которую на тренировках называли стометровкой, а влюбленным хватало до рассвета.
— Чем ближе дом, тем страшнее возвращаться, — призналась Люба.
— Опять свое!
— Да, свое… Вчера соседи подобрали отца на улице, привели. Легко, думаешь?..
Тропка вырвалась из рощи, потянулись улочки с горба на горб, усадьбы — калитки наглухо заперты, окна распахнуты, прячутся в хмеле и мальвах, шуршит листва, шелестит, похоже двор с двором перешептываются.
— …Вот иду с тобой и не хочу, чтобы тебя видели…
Двор ко двору впритык. Нет уже глечиков на тыне: коровы не уставятся лбами в ворота, не зовут утробным мычаньем хозяйку; не пахнет печеным хлебом…
Люба остановилась:
— Прощай, Андрюша. — Не «пока», не «всего», как принято, а прощай.
— Я провожу тебя.
— Не надо, я не хочу.
— А я провожу.
— А я сказала — не смей!
Оглянулась уже у ворот, Андрей далеко-далеко на пригорке, не уходит; захлопнула калитку, притаилась, ждала, пока уйдет.
Заботливо расчищенная дорожка к расшатанному крыльцу, ухоженные деревца вдоль дорожки и заброшенный, заросший бурьяном сад, от всего веет бесхозяйственностью — дом на бабьих ослабевших и детских неокрепших руках; цветы жмутся к окнам нежно и настороженно; в комнатах необычайная, непривычная тишина…
— Мама! Мамочка! — взбежала на крыльцо Люба.
— Ты что, глупая? — взглянула в окно Матрена Васильевна.
— Ой, мама, так тихо у нас, аж перепугалася.
— Что ты, девочка, — вышла в сени мать. — Вечно ты с фантазиями. — Что так запоздала? Стали задерживаться. Лариска Таранкиных тоже к вечеру является.
— Ничего не задерживаемся. Яр залило, кругом обходим.
— То-то обходите, домой не приходите. Ступай в хату переодевайся да лицо под краном освежи, замученная! Растрепанная, не смотришь за собой, ты барышня, что ж ты так…
— Очень надо мне про это думать!
Однако мимоходом Любочка глянула в зеркало и потом долго плескалась под краном. Собрала просушенное белье с протянутых веревок, сложила в комнате на столе, подготовленном для глажки, вернулась во двор, принялась дорожку править от крыльца к калитке.
— Годи вже, знов ты с фантазиями, — окликнула Матрена Васильевна, — кому это надо, каждый день парад наводить. Давай обедать, сегодня с говядиной.
Обедали вдвоем, не дожидаясь отца. Раньше, бывало, Хома Пантелеймонович забегал на обед посидеть с домашними — ремонтный участок находился неподалеку, времени хватало, а теперь участок передвинули, да и сподручней было с дружками закусить прямо при дороге.
— Совсем от дома отбился, — жаловалась Матрена Васильевна.
— Вы бы ему литруху на стол выставили, — потупилась Люба, — зачуял бы.