Шрифт:
Особенно надоедали ему мелочные торговцы и лавочники, деятельные и тщеславные, постоянно упрашивавшие его испробовать их товар и дать свой отзыв. Даже если отзыв был дан нелестный, они старались продлить корреспонденцию, чтобы накопить побольше его автографов. Благодаря добродушию патера они добивались от него всего, чего хотели. И случилось, что несколько слов, наспех набросанных им в ответ на обращение некоего франкфуртского виноторговца по фамилии Экштейн, изменили его жизнь.
Экштейн был суетливым человеком со взъерошенными волосами и пенсне на носу, изнывавшим от желания, чтобы патер Браун не только испробовал его знаменитого лечебного портвейна, но и сообщил ему на самой расписке в получении, где и когда именно он будет его пить. Патера Брауна не особенно удивила эта просьба: он давно перестал удивляться взбалмошности рекламщиков. Поэтому он нацарапал несколько слов и перешел к другим, более важным делам.
Его прервали снова: на этот раз принесли записку от его политического противника Альвареса. Последний звал миссионера на совещание, на котором надеялся «прийти к соглашению по одному из кардинальных вопросов»; совещание должно было состояться в тот же вечер, в кафе по ту сторону городской стены. На это патер Браун также ответил запиской, в которой выражал свое согласие, и записку вручил ожидавшему ее посланному – цветущему на вид человеку с несколько военной выправкой. Затем, имея в запасе еще часа два, он снова уселся и попытался заняться своими делами. По истечении этого срока налил себе стакан замечательного вина мистера Экштейна, выпил его до дна, взглянув с оттенком иронии на часы, и вышел в ночь.
Маленький испанский городок был весь залит лунным светом, и живописные ворота, к которым подходил патер Браун, с их аркой в духе рококо и причудливой бахромой из пальмовых листьев, напоминали оперную декорацию. Один большой иззубренный лист при свете луны был похож на черную пасть крокодила. Фантазия патера Брауна не задержалась бы на этом образе, если бы кое-что не привлекло его внимания, от природы настороженного: в воздухе было мертвенно-тихо, ни малейшего ветерка, а между тем поникший пальмовый лист шевелился…
Патер Браун оглянулся кругом и убедился в том, что он один. Последние домики остались позади, да и те были наглухо заперты, с задвинутыми ставнями. Он шел между двух стен, сложенных из больших, бесформенных, хотя и обтесанных камней; кое-где между камнями пробивались странные колючие растения. Стены тянулись параллельно до самых ворот. Не было видно огней кафе, расположенного по ту сторону городской стены, – должно быть, до него было еще слишком далеко. Миссионер видел лишь плиты тротуара, бледно освещенные луной, да несколько грушевых деревьев вдоль дороги.
У патера Брауна была способность предчувствовать беду; он ощутил тревогу, но о том, чтобы повернуть обратно, и не помышлял. Любопытство говорило в нем сильнее, чем даже мужество, которым он, безусловно, отличался. Всю жизнь он жаждал правды, даже в пустяках, порой пытался обуздать себя в этом отношении, но совсем избавиться от своего правдолюбия не мог.
Он миновал, не останавливаясь, ворота, и тут с верхушки дерева на него прыгнул, как обезьяна, какой-то человек и ударил его ножом. В ту же минуту другой человек, быстро продвигавшийся ползком вдоль стены, размахнувшись, хватил его дубинкой по голове. Патер Браун обернулся, зашатался и повалился наземь. На его круглом лице отразилось кроткое недоумение.
В это самое время в том же городке проживал другой молодой американец, полная противоположность мистеру Полу Снейту. Звали его Джон Адам Рейс, и был он инженером-электротехником, которого Мендоза пригласил, чтобы провести электричество в старой части городка.
Рейс значительно хуже, в сравнении с американским журналистом, разбирался в политических играх и всевозможных слухах. Хотя фактически в Америке на миллион таких, как Рейс, приходится всего лишь один Снейт. Рейс ничем не выделялся, кроме того, что исключительно хорошо работал в своей области. Начал он свою карьеру в качестве помощника аптекаря в небольшом селении на западе и выбился в люди лишь благодаря собственным стараниям. Свой родной городок он до сих пор считал центром мира. В ослепительном блеске новейших, необычайных открытий, сам постоянно экспериментируя и творя чудеса со звуком и светом – подобно богу, который создавал новые звезды и солнечные системы, – он ни одной минуты не сомневался в том, что нет ничего лучше, чем его мать, семейная Библия и чопорная мораль тихого городка. Он чтил свою мать так глубоко и трогательно, как умеет чтить только ветреный француз. Он считал заповеди Библии единственно правильными и смутно ощущал, что в современном мире ему недостает их.
Трудно было ожидать от него сочувствия к религиозным крайностям католических стран; и действительно, он сходился с мистером Снейтом в том, что недолюбливал митры и хоругви, хотя и выражал это не так заносчиво. Не нравилось ему ханжество Мендозы, но не прельщал и масонский мистицизм атеиста Альвареса. Пожалуй, вся эта полутропическая жизнь, расцвеченная пурпуром и золотом индейцев и испанцев, была для него чересчур колоритна. Во всяком случае он не лукавил, когда утверждал, что здесь ничто не выдерживает сравнения с его родным городом. Этим он хотел сказать, что где-то есть нечто простое и трогательное, чтимое им превыше всего на свете.
Таково было душевное настроение Джона Адама Рейса, очутившегося в глухом южноамериканском городке. Но с некоторых пор у него появилось странное чувство, которое он не мог объяснить. Оно все росло, хотя совершенно не вязалось с его предрассудками. Дело было в следующем: во всех своих скитаниях он не встречал ничего, что хоть отдаленно напоминало бы ему о старой поленнице дров, о провинциальных правилах приличия, о Библии на коленях матери так, как напоминали круглое лицо и неуклюжий черный зонтик патера Брауна!